За воротами на лавочке сидим —
Петя, Нюша, Поля, Сима, я и Клим.
Я — большой, а остальные, как грибы.
Всех нас бабушка прогнала из избы...
Мы рябинками в избе стреляли в цель,
Ну, а бабушка ощипывала хмель.
Что ж... На улице еще нам веселей:
Веет ветер, солнце в елках все алей,
Из-за леса паровоз дудит в гудок,
Под скамейкой ловит за ноги щенок...
Воробьи уселись кучей на бревно.
Отчего нам так сегодня все смешно?
Червячок ли влезет к Симе на ладонь,
Иль напротив у забора фыркнет конь,
Иль за выгоном заблеет вдруг овца, —
Все хохочем, все хохочем без конца...
Сижу я, рисую, вдруг слышу — звонок.
Я дверь открываю и вижу — щенок.
Щенок лопоухий, а кроме него
Не вижу на лестнице я никого.
Гляжу с удивлением я на щенка:
— Неужто сумел ты достать до звонка?
— Ну что вы, — сказал лопоухий щенок,
Конечно, я сам дотянуться не смог.
Но тут поднимался по лестнице дог
И он позвонить мне в квартиру помог.
Признаться, я был ошарашен слегка.
— А кто тебе нужен? — спросил я щенка.
— Ищу я Дружка, — мне ответил щенок,
Дружок — это мой закадычный дружок.
Хочу я в гостях у него побывать,
Живет он в квартире под номером пять.
— Теперь мне понятно, хотя не совсем —
Ведь эта квартира под номером семь!
Собаки в квартире у нас не живут,
Дружками у нас никого не зовут!
— Простите, — сказал лопоухий щенок, -
Напрасно я вас от работы отвлек.
Прошу вас за это меня извинить,
Придется в другую квартиру звонить..
Нa трубе на водосточной
Объявление читаю:
«Продаются очень СРОЧНО
Два зелёных попугая,
Кот породистый (сиамский ),
Зонт складной японский (дамский),
Стол обеденный дубовый,
Плащ мужской (почти что новый)
И старинный граммофон.
Вот для справок телефон».
Чтобы всё запомнить прочно,
Я иду и повторяю:
«Продаются очень СРОЧНО
Два старинных попугая,
Плащ породистый (сиамский),
Кот складной зелёный (дамский),
Зонт обеденный дубовый,
Стол мужской (почти что новый)
И японский граммофон.
Вот для справок телефон».
Нет, запомнил я не точно!
Снова быстро повторяю:
«Продаются очень СРОЧНО
Два японских попугая,
Зонт породистый (сиамский),
Стол складной старинный (дамский),
Плащ обеденный (дубовый),
Кот мужской (почти что новый)
И зелёный телефон.
Вот для справок граммофон».
Не выходит, как нарочно!
Повторяю монотонно:
«Продаются очень СРОЧНО
Два кошачьих телефона,
Дуб обеденный (сиамский),
Попугай старинный (дамский),
Новый стол (почти японский),
Зонт зелёный (граммофонский),
А внизу для справок — плащ».
Перепутал всё, хоть плачь!
Земская больница. За отсутствием доктора, уехавшего жениться, больных принимает фельдшер Курятин, толстый человек лет сорока, в поношенной чечунчовой жакетке и в истрепанных триковых брюках. На лице выражение чувства долга и приятности. Между указательным и средним пальцами левой руки — сигара, распространяющая зловоние. В приемную входит дьячок Вонмигласов, высокий коренастый старик в коричневой рясе и с широким кожаным поясом.
Правый глаз с бельмом и полузакрыт, на носу бородавка, похожая издали на большую муху. Секунду дьячок ищет глазами икону и, не найдя таковой, крестится на бутыль с карболовым раствором, потом вынимает из красного платочка просфору и с поклоном кладет ее перед фельдшером.
— А-а-а... мое вам! — зевает фельдшер. — С чем пожаловали?
— С воскресным днем вас, Сергей Кузьмич... К вашей милости... Истинно и правдиво в псалтыри сказано, извините: «Питие мое с плачем растворях». Сел намедни со старухой чай пить и — ни боже мой, ни капельки, ни синь-порох, хоть ложись да помирай... Хлебнешь чуточку — и силы моей нету! А кроме того, что в самом зубе, но и всю эту сторону... Так и ломит, так и ломит! В ухо отдает, извините, словно в нем гвоздик или другой какой предмет: так и стреляет, так и стреляет! огрешихом и беззаконновахом... Студными бо окалях душу грех- ми и в лености житие мое иждих... За грехи, Сергей Кузьмич, за грехи! Отец иерей после литургии упрекает: «Косноязычен ты, Ефим, и гугнив стал. Поешь, и ничего у тебя не разберешь». А какое, судите, тут пение, ежели рта раскрыть нельзя, все распухши, извините, и ночь не спавши...
— М-да... Садитесь... Раскройте рот!
Вонмигласов садится и раскрывает рот.
Курятин хмурится, глядит в рот и среди пожелтевших от времени и табаку зубов усматривает один зуб, украшенный зияющим дуплом.
— Отец диакон велели водку с хреном прикладывать — не помогло. Гликерия Анисимовна, дай бог им здоровья, дали на руку ниточку носить с Афонской горы да велели теплым молоком зуб полоскать, а я, признаться, ниточку-то надел, а в отношении молока не соблюл: бога боюсь, пост...
— Предрассудок... (пауза). Вырвать его нужно, Ефим Михеич!
— Вам лучше знать, Сергей Кузьмич. На то вы и обучены, чтоб это дело понимать как оно есть, что вырвать, а что каплями или прочим чем... На то вы, благодетели, и поставлены, дай бог вам здоровья, чтоб мы за вас денно и нощно, отцы родные... по гроб жизни...
— Пустяки... — скромничает фельдшер, подходя к шкапу и роясь в инструментах. — Хирургия — пустяки... Тут во всем привычка, твердость руки... Раз плюнуть... Намедни тоже, вот как и вы, приезжает в больницу помещик Александр Иваныч Египетский... Тоже с зубом... Человек образованный, обо всем расспрашивает, во все входит, как и что. Руку пожимает, по имени и отчеству... В Петербурге семь лет жил, всех профессоров перенюхал... Долго мы с ним тут... Христом-богом молит: вырвите вы мне его, Сергей Кузьмич! Отчего же не вырвать? Вырвать можно. Только тут понимать надо, без понятия нельзя... Зубы разные бывают. Один рвешь щипцами, другой козьей ножкой, третий ключом... Кому как.
Фельдшер берет козью ножку, минуту смотрит на нее вопросительно, потом кладет и берет щипцы.
— Ну-с, раскройте рот пошире... — говорит он, подходя с щипцами к дьячку. — Сейчас мы его... тово... Раз плюнуть... Десну подрезать только... тракцию сделать по вертикальной оси... и все... (подрезывает десну) и все...
— Благодетели вы наши... Нам, дуракам, и невдомек, а вас господь просветил...
— Не рассуждайте, ежели у вас рот раскрыт... Этот легко рвать, а бывает так, что одни только корешки... Этот — раз плюнуть... (накладывает щипцы). Постойте, не дергайтесь... Сидите неподвижно... В мгновение ока... (делает тракцию). Главное, чтоб поглубже взять (тянет)... чтоб коронка не сломалась...
— Отцы наши... Мать пресвятая... Ввв...
— Не тово... не тово... как его? Не хватайте руками! Пустите руки! (тянет). Сейчас... Вот, вот... Дело-то ведь не легкое...
— Отцы... радетели... (кричит). Ангелы! Ого- го... Да дергай же, дергай! Чего пять лет тянешь?
— Дело-то ведь... хирургия... Сразу нельзя... Вот, вот...
Вонмигласов поднимает колени до локтей, шевелит пальцами, выпучивает глаза, прерывисто дышит... На багровом лице его выступает пот, на глазах слезы. Курятин сопит, топчется перед дьячком и тянет... Проходят мучительнейшие полминуты — и щипцы срываются с зуба. Дьячок вскакивает и лезет пальцами в рот. Во рту нащупывает он зуб на старом месте.
— Тянул! — говорит он плачущим и в то же время насмешливым голосом. — Чтоб тебя так на том свете потянуло! Благодарим покорно! Коли не умеешь рвать, так не берись! Света божьего не вижу...
— А ты зачем руками хватаешь? — сердится фельдшер. — Я тяну, а ты мне под руку толкаешь и разные глупые слова... Дура!
— Сам ты дура!
— Ты думаешь, мужик, легко зуб-то рвать? Возьмись-ка! Это не то, что на колокольню полез да в колокола отбарабанил! (дразнит). «Не умеешь, не умеешь!» Скажи, какой указчик нашелся! Ишь ты... Господину Египетскому, Александру Иванычу, рвал, да и тот ничего, никаких слов... Человек почище тебя, а не хватал руками... Садись! Садись, тебе говорю!
— Света не вижу... Дай дух перевести... Ох! (садится). Не тяни только долго, а дергай. Ты не тяни, а дергай... Сразу!
— Учи ученого! Экий, господи, народ необразованный! Живи вот с этакими... очумеешь! Раскрой рот... (накладывает щипцы). Хирургия, брат, не шутка... Это не на клиросе читать... (делает тракцию). Подергайся... Зуб, выходит, застарелый, глубоко корни пустил... (тянет). Не шевелись... Так... так... Не шевелись... Ну, ну... (слышен хрустящий звук). Так и знал!
Вонмигласов сидит минуту неподвижно, словно без чувств. Он ошеломлен... Глаза его тупо глядят в пространство, на бледном лице пот.
— Было б мне козьей ножкой... — бормочет фельдшер. — Этакая оказия!
Придя в себя, дьячок сует в рот пальцы и на месте больного зуба находит два торчащих выступа.
— Парршивый черт... — выговаривает он. — Насажали вас здесь, иродов, на нашу погибель!
— Поругайся мне еще тут... — бормочет фельдшер, кладя в шкап щипцы. — Невежа... Мало тебя в бурсе березой потчевали... Господин Египетский. Александр Иваныч, в Петербурге лет семь жил... образованность... один костюм рублей сто стоит... да и то не ругался... А ты что за пава такая? Ништо тебе, не околеешь!
Дьячок берет со стола свою просфору и, придерживая щеку рукой, уходит восвояси...
Землемер Глеб Гаврилович Смирнов приехал на станцию «Гнилушки». До усадьбы, куда он был вызван для межевания, оставалось еще проехать на лошадях верст тридцать-сорок. (Ежели возница не пьян и лошади не клячи, то и тридцати верст не будет, а коли возница с мухой да кони наморены, то целых пятьдесят наберется.)
— Скажите, пожалуйста, где я могу найти здесь почтовых лошадей? — обратился землемер к станционному жандарму.
— Которых? Почтовых? Тут за сто верст путевой собаки но сыщешь, а не то что почтовых... Да вам куда ехать?
— В Девкино, имение генерала Хохотова.
— Что ж? — зевнул жандарм. — Ступайте за станцию, там на дворе иногда бывают мужики, возят пассажиров.
Землемер вздохнул и поплелся за станцию. Там, после долгих поисков, разговоров и колебаний, он нашел здоровеннейшего мужика, угрюмого, рябого, одетого в рваную сермягу и лапти.
— Черт знает какая у тебя телега! — поморщился землемер, влезая в телегу. — Не разберешь, где у нее зад, где перед...
— Что ж тут разбирать-то? Где лошадиный хвост, там перед, а где сидит ваша милость, там зад...
Лошаденка была молодая, но тощая, с растопыренными ногами и покусанными ушами. Когда возница приподнялся и стегнул ее веревочным кнутом, она только замотала головой, когда же он выбранился и стегнул ее еще раз, то телега взвизгнула и задрожала, как в лихорадке. После третьего удара телега покачнулась, после же четвертого она тронулась с места.
— Этак мы всю дорогу поедем? — спросил землемер, чувствуя сильную тряску и удивляясь способности русских возниц соединять тихую, черепашью езду с душу выворачивающей тряской.
— До-о-едем! — успокоил возница. — Кобылка молодая, шустрая... Дай ей только разбежаться, так потом и не остановишь... Но-о-о, прокля...тая!
Когда телега выехала со станции, были сумерки. Направо от землемера тянулась темная, замерзшая равнина, без конца и краю... Поедешь по ней, так наверно заедешь к черту на кулички. На горизонте, где она исчезала и сливалась с небом, лениво догорала холодная осенняя заря... Налево от дороги в темнеющем воздухе высились какие- то бугры, не то прошлогодние стоги, не то деревня. Что было впереди, землемер не видел, ибо с этой стороны все поле зрения застилала широкая, неуклюжая спина возницы. Было тихо, но холодно, морозно.
«Какая, однако, здесь глушь! — думал землемер, стараясь прикрыть свои уши воротником от шинели. — Ни кола ни двора. Не ровен час — нападут и ограбят, так никто и не узнает, хоть из пушек пали... Да и возница ненадежный... Ишь, спинища! Этакое дитя природы пальцем тронет, так душа вон! И морда у него зверская, подозрительная ».
— Эй, милый, — спросил землемер, — как тебя зовут?
— Меня-то? Клим.
— Что, Клим, как у вас здесь? Не опасно? Не шалят?
— Ничего, бог миловал... Кому ж шалить?
— Это хорошо, что не шалят... Но на всякий случай все-таки я взял с собой три револьвера, — соврал землемер. — Ас револьвером, знаешь, шутки плохи. С десятью разбойниками можно справиться...
Стемнело. Телега вдруг заскрипела, завизжала, задрожала и, словно нехотя, повернула налево.
«Куда же это он меня повез? — подумал землемер. — Ехал все прямо и вдруг налево. Чего доброго, завезет, подлец, в какую-нибудь трущобу и... и... Бывают ведь случаи!»
— Послушай, — обратился он к вознице. — Так ты говоришь, что здесь не опасно? Это жаль... Я люблю с разбойниками драться... На вид-то я худой, болезненный, а силы у меня, словно у быка... Однажды напало на меня три разбойника... Так что ж ты думаешь? Одного я так трахнул, что... что, понимаешь, богу душу отдал, а два другие из-за меня в Сибирь пошли на каторгу. И откуда у меня сила берется, не знаю... Возьмешь одной рукой какого-нибудь здоровилу, вроде тебя, и... и сковырнешь.
Клим оглянулся на землемера, заморгал всем лицом и стегнул по лошаденке.
— Да, брат... — продолжал землемер. — Не дай бог со мной связаться. Мало того, что разбойник без рук, без ног останется, но еще и перед судом ответит... Мне все судьи и исправники знакомы. Человек я казенный, нужный... Я вот еду, а начальству известно... так и глядят, чтоб мне кто-нибудь худа не сделал. Везде по дороге за кустиками урядники да сотские понатыканы... По... по...постой! — заорал вдруг землемер. — Куда же это ты въехал? Куда ты меня везешь?
— Да нешто не видите? Лес!
«Действительно, лес... — подумал землемер. —
А я-то испугался! Однако, не нужно выдавать своего волнения... Он уже заметил, что я трушу. Отчего это он стал так часто на меня оглядываться? Наверное, замышляет что-нибудь... Раньше ехал еле-еле, нога за ногу, а теперь ишь как мчится!»
— Послушай, Клим, зачем ты так гонишь лошадь?
— Я ее не гоню. Сама разбежалась... Уж как разбежится, так никаким средствием ее не остановишь... И сама она не рада, что у ней ноги такие.
— Врешь, брат! Вижу, что врешь! Только я тебе не советую так быстро ехать. Попридержи-ка лошадь... Слышишь? Попридержи!
— Зачем?
— А затем... затем, что за мной со станции должны выехать четыре товарища. Надо, чтоб они нас догнали... Они обещали догнать меня в этом лесу... С ними веселей будет ехать,.. Народ здоровый, коренастый... у каждого по пистолету... Что это ты все оглядываешься и движешься, как на иголках? а? Я, брат, тово... брат... На меня нечего оглядываться... интересного во мне ничего нет... Разве вот револьверы только... Изволь, если хочешь, я их выну, покажу... Изволь...
Землемер сделал вид, что роется в карманах, и в это время случилось то, чего он не мог ожидать при всей своей трусости. Клим вдруг вывалился из телеги и па четвереньках побежал к чаще.
— Караул! — заголосил он. — Караул! Бери, окаянный, и лошадь и телегу, только не губи ты моей души! Караул!
Послышались скорые, удаляющиеся шаги, треск хвороста — и всё смолкло... Землемер, не ожидавший такого реприманда, первым делом остановил лошадь, потом уселся поудобней на телеге и стал думать.
«Убежал... испугался, дурак... Ну, как теперь быть? Самому продолжать путь нельзя, потому что дороги не знаю, да и могут подумать, что я у него лошадь украл... Как быть?» — Клим! Клим!
— Клим!.. — ответило эхо.
От мысли, что ему всю ночь придется просидеть в темном лесу на холоде и слышать только волков, эхо да фырканье тощей кобылки, землемера стало коробить вдоль спины, словно холодным терпугом.
— Климушка! — закричал он. — Голубчик! Где ты, Климушка?
Часа два кричал землемер, и только после того, как он охрип и помирился с мыслью о ночевке в лесу, слабый ветерок донес до него чей-то стон.
— Клим! Это ты, голубчик? Поедем!
— У... убьешь!
— Да я пошутил, голубчик! Накажи меня господь, пошутил! Какие у меня револьверы! Это я от страха врал! Сделай милость, поедем! Мерзну!
Клим, сообразив, вероятно, что настоящий разбойник давно бы уж исчез с лошадью и телегой, вышел из лесу и нерешительно подошел к своему пассажиру.
— Ну, чего, дура, испугался? Я... я пошутил, а ты испугался... Садись!
— Бог с тобой, барин, — проворчал Клим, влезая в телегу. — Если б знал, и за сто целковых не повез бы. Чуть я не помер от страха...
Клим стегнул по лошаденке. Телега задрожала. Клим стегнул еще раз, и телега покачнулась. После четвертого удара, когда телега тронулась с места, землемер закрыл уши воротником и задумался. Дорога и Клим ему уже не казались опасными.
У отставного генерал-майора Булдеева разболелись зубы. Он полоскал рот водкой, коньяком, прикладывал к больному зубу табачную копоть, опий, скипидар, керосин, мазал щеку йодом, в ушах у него была вата, смоченная в спирту, но все это или не помогало, или вызывало тошноту.
Приезжал доктор. Он поковырял в зубе, прописал хину, но и это не помогло. На предложение вырвать больной зуб генерал ответил отказом.
Все домашние — жена, дети, прислуга, даже поваренок Петька — предлагали каждый свое средство. Между прочим, и приказчик Булдеева Иван Евсеич пришел к нему и посоветовал полечиться заговором.
— Тут, в нашем уезде, ваше превосходительство, — сказал он, — лет десять назад служил акцизный Яков Васильич. Заговаривал зубы — первый сорт. Бывало, отвернется к окошку, пошепчет, поплюет — и как рукой! Сила ему такая дадена...
— Где же он теперь?
— А после того, как его из акцизных увольнили, в Саратове у тещи живет. Теперь только зубами и кормится. Ежели у которого человека заболит зуб, то и идут к нему, помогает... Тамошних, саратовских, на дому у себя пользует, а ежели которые из других городов, то по телеграфу. Пошлите ему, ваше превосходительство, депешу, что так, мол, вот и так... у раба божьего Алексия зубы болят, прошу выпользовать. А деньги за лечение почтой пошлете.
— Ерунда! Шарлатанство!
— А вы попытайте, ваше превосходительство. До водки очень охотник, живет не с женой, а с немкой, ругатель, но, можно сказать, чудодейственный господин.
— Пошли, Алеша! — взмолилась генеральша. — Ты вот не веришь в заговоры, а я на себе испытала. Хотя ты и не веришь, но отчего не послать? Руки ведь не отвалятся от этого.
— Ну, ладно, — согласился Булдеев. — Тут не только что к акцизному, но и к черту депешу пошлешь... Ох! Мочи нет! Ну, где твой акцизный живет? Как к нему писать?
Генерал сел за стол и взял перо в руки.
— Его в Саратове каждая собака знает, — сказал приказчик. — Извольте писать, ваше превосходительство, в город Саратов, стало быть... Его благородию господину Якову Васильичу... Васильичу...
— Ну?
— Васильичу... Якову Васильичу... а по фамилии... А фамилию вот и забыл!.. Васильичу... Черт... Как же его фамилия? Давеча, как сюда шел, помнил... Позвольте-с...
Иван Евсеич поднял глаза к потолку и зашевелил губами. Булдеев и генеральша ожидали нетерпеливо.
— Ну что же? Скорей думай!
— Сейчас... Васильичу... Якову Васильичу... Забыл! Такая еще простая фамилия... словно как бы лошадиная... Кобылин? Нет, не Кобылин. Постойте... Жеребцов нешто? Нет, и не Жеребцов. Помню, фамилия лошадиная, а какая — из головы вышибло...
— Жеребятников?
— Никак нет. Постойте... Кобылицын... Ко- былятников... Кобелев...
— Это уже собачья, а не лошадиная. Жеребчиков?
— Нет, и не Жеребчиков... Лошадинин... Лошаков... Жеребкин... Все не то!
— Ну, так как же я буду ему писать? Ты подумай!
— Сейчас. Лошадкин... Кобылкин... Коренной...
— Коренников? — спросила генеральша.
— Никак нет. Пристяжкин... Нет, не то! Забыл!
— Так зачем же, черт тебя возьми, с советами лезешь, ежели забыл? — рассердился генерал. — Ступай отсюда вон!
Иван Евсеич медленно вышел, а генерал схватил себя за щеку и заходил по комнатам.
— Ой, батюшки! — вопил он. — Ой, матушки! Ох, света белого не вижу!
Приказчик вышел в сад и, подняв к небу глаза, стал припоминать фамилию акцизного:
— Жеребчиков... Жеребковский... Жеребен- ко... Нет, не то! Лошадинский... Лошадевич... Жеребкович... Кобылянский...
Немного погодя его позвали к господам.
— Вспомнил? — спросил генерал.
— Никак нет, ваше превосходительство.
— Может быть, Конявский? Лошадников? Нет?
И в доме, все наперерыв, стали изобретать фамилии. Перебрали все возрасты, полы и породы лошадей, вспомнили гриву, копыта, сбрую... В доме, в саду, в людской и кухне люди ходили из угла в угол и, почесывая лбы, искали фамилию...
Приказчика то и дело требовали в дом.
— Табунов? — спрашивали у него. — Копы- тин? Жеребовский?
— Никак нет, — отвечал Иван Евсеич и, подняв вверх глаза, продолжал думать вслух. — Ко- ненко... Конченко... Жеребеев... Кобылеев...
— Папа! — кричали из детской. — Тройкин! Уздечкин!
Взбудоражилась вся усадьба. Нетерпеливый, замученный генерал пообещал дать пять рублей тому, кто вспомнит настоящую фамилию, и за Иваном Евсеичем стали ходить целыми толпами...
— Гнедов! — говорили ему. — Рысистый! Лошадицкий!
Но наступил вечер, а фамилия все еще не была найдена. Так и спать легли, не послав телеграммы.
Генерал не спал всю ночь, ходил из угла в угол и стонал... В третьем часу утра он вышел из дому и постучался в окно к приказчику.
— Не Меринов ли? — спросил он плачущим голосом.
— Нет, не Меринов, ваше превосходительство, — ответил Иван Евсеич и виновато вздохнул.
— Да, может быть, фамилия не лошадиная, а какая-нибудь другая!
— Истинно слово, ваше превосходительство, лошадиная... Это очень даже отлично помню.
— Экий ты какой, братец, беспамятный... Для меня теперь эта фамилия дороже, кажется, всего на свете. Замучился!
Утром генерал опять послал за доктором.
— Пускай рвет! — решил он. — Нет больше сил терпеть...
Приехал доктор и вырвал больной зуб. Боль утихла тотчас же, и генерал успокоился. Сделав свое дело и получив, что следует за труд, доктор сел в свою бричку и поехал домой. За воротами в поле он встретил Ивана Евсеича... Приказчик стоял на краю дороги и, глядя сосредоточенно себе под ноги, о чем-то думал. Судя по морщинам, бороздившим его лоб, и по выражению глаз, думы его были напряженны, мучительны...
— Буланов... Чересседельников... — бормотал он. — Засупонин... Лошадский...
— Иван Евсеич! — обратился к нему доктор. — Не могу ли я, голубчик, купить у вас четвертей пять овса? Мне продают наши мужички овес, да уж больно плохой...
Иван Евсеич тупо поглядел на доктора, как-то дико улыбнулся и, не сказав в ответ ни одного слова, всплеснув руками, побежал к усадьбе с такой быстротой, точно за ним гналась бешеная собака.
— Надумал, ваше превосходительство! — закричал он радостно, не своим голосом, влетая в кабинет к генералу. — Надумал, дай бог здоровья доктору! Овсов! Овсов фамилия акцизного! Овсов, ваше превосходительство! Посылайте депешу Овсову!
— На-кося! — сказал генерал с презрением и поднес к лицу его два кукиша. — Не нужно мне теперь твоей лошадиной фамилии! На-кося!
На вокзале Николаевской железной дороги встретились два приятеля: один толстый, другой тонкий.
Толстый только что пообедал на вокзале, и губы его, подернутые маслом, лоснились, как спелые вишни. Пахло от него хересом и флердоранжем.
Тонкий же только что вышел из вагона и был навьючен чемоданами, узлами и картонками. Пахло от него ветчиной и кофейной гущей. Из- за его спины выглядывала худенькая женщина с длинным подбородком — его жена, и высокий гимназист с прищуренным глазом — его сын.
— Порфирий! — воскликнул толстый, увидев тонкого. — Ты ли это? Голубчик мой! Сколько зим, сколько лет!
— Батюшки! — изумился тонкий. — Миша! Друг детства! Откуда ты взялся?
Приятели троекратно облобызались и устремили друг на друга глаза, полные слез. Оба были приятно ошеломлены.
— Милый мой! — начал тонкий после лобызания. — Вот не ожидал! Вот сюрприз! Ну, да погляди же на меня хорошенько! Такой же красавец, как и был! Такой же душонок и щеголь! Ах ты, господи! Ну, что же ты? Богат? Женат? Я уже женат, как видишь... Это вот моя жена, Луиза, урожденная Ванценбах... лютеранка... А это сын мой, Нафанаил, ученик III класса. Это, Нафаня, друг моего детства! В гимназии вместе учились!
Нафанаил немного подумал и снял шапку.
— В гимназии вместе учились! — продолжал тонкий. — Помнишь, как тебя дразнили? Тебя дразнили Геростратом за то, что ты казенную книжку папироской прожег, а меня Эфиальтом за то, что я ябедничать любил. Хо-хо... Детьми были! Не бойся, Нафаня! Подойди к нему поближе... А это моя жена, урожденная Ванценбах... лютеранка.
Нафанаил немного подумал и спрятался за спину отца.
— Ну, как живешь, друг? — спросил толстый, восторженно глядя на друга. — Служишь где? Дослужился?
— Служу, милый мой! Коллежским асессором уже второй год и Станислава имею. Жалованье плохое... ну, да бог с ним! Жена уроки музыки дает, я портсигары приватно из дерева делаю. Отличные портсигары! По рублю за штуку продаю. Если кто берет десять штук и более, тому, понимаешь, уступка. Пробавляемся кое-как. Служил, знаешь, в департаменте, а теперь сюда переведен столоначальником по тому же ведомству... Здесь буду служить. Ну, а ты как? Небось, уже статский? А?
— Нет, милый мой, поднимай повыше, — сказал толстый. — Я уже до тайного дослужился... Две звезды имею.
Тонкий вдруг побледнел, окаменел, но скоро лицо его искривилось во все стороны широчайшей улыбкой; казалось, что от лица и глаз его посыпались искры.
Сам он съежился, сгорбился, сузился...
Его чемоданы, узлы и картонки съежились, поморщились... Длинный подбородок жены стал еще длиннее; Нафанаил вытянулся во фрунт и застегнул все пуговки своего мундира...
— Я, ваше превосходительство... Очень прият- но-с! Друг, можно сказать, детства и вдруг вышли в такие вельможи-с! Хи-хи-с.
— Ну, полно! — поморщился толстый. — Для чего этот тон? Мы с тобой друзья детства — и к чему тут это чинопочитание!
— Помилуйте... Что вы-с... — захихикал тонкий, еще более съеживаясь. — Милостивое внимание вашего превосходительства... вроде как бы живительной влаги... Это вот, ваше превосходительство, сын мой Нафанаил... жена Луиза, лютеранка, некоторым образом...
Толстый хотел было возразить что-то, но на лице у тонкого было написано столько благоговения, сладости и почтительной кислоты, что тайного советника стошнило. Он отвернулся от тонкого и подал ему на прощанье руку.
Тонкий пожал три пальца, поклонился всем туловищем и захихикал, как китаец: «хи-хи-хи». Жена улыбнулась. Нафанаил шаркнул ногой и уронил фуражку. Все трое были приятно ошеломлены.
Было это летней ночью на даче.
В маленькой комнате стоял на столе у окна пузатый самовар и смотрел в небо, горячо распевая:
— Замечаете ли, чайник, что луна
Чрезвычайно в самовар влюблена?
Дело в том, что люди забыли прикрыть трубу самовара тушилкой и ушли, оставив чайник на конфорке; углей в самоваре было много, а воды мало — вот он и кипятился, хвастаясь пред всеми блеском своих медных боков. Чайник был старенький, с трещиной на боку, и очень любил дразнить самовар. Он уж тоже начинал закипать; это ему не нравилось, — вот он поднял рыльце кверху и шипит самовару, подзадоривая его:
— На тебя луна
Смотрит свысока,
Как на чудака, —
Вот тебе и на!
Самовар фыркает паром и ворчит:
— Вовсе нет.
Мы с ней — соседи,
Даже несколько родня:
Оба сделаны из меди!
Но она — тусклей меня,
Эта рыжая лунишка, —
Вон на ней какие пятна!
— Ах, какой ты хвастунишка,
Даже слушать неприятно! —
зашипел чайник, тоже выпуская из рыльца горячий пар.
Этот маленький самовар и вправду очень любил хвастаться; он считал себя умницей, красавцем; ему давно уже хотелось, чтоб луну сняли с неба и сделали из нее поднос для него.
Форсисто фыркая, он будто не слышал, что сказал ему чайник, — поет себе во всю мочь:
— Фух, как я горяч!
Фух, как я могуч!
Захочу — прыгну, как мяч,
На луну выше туч!
А чайник шипит свое:
— Вот извольте говорить
С эдакой особой.
Чем зря воду-то варить,
Ты — прыгни, попробуй!
Самовар до того раскалился, что посинел весь и дрожит, гудит:
— Покиплю еще немножко.
А когда наскучит мне, —
Сразу выпрыгну в окошко
И женюся на луне!
Так они оба все кипели и кипели, мешая спать всем, кто был на столе. Чайник дразнит:
— Она тебя круглей.
— Зато в ней нет углей, —
отвечает самовар.
Синий сливочник, из которого вылили все сливки, сказал пустой стеклянной сахарнице:
— Все пустое, все пустое!
Надоели эти двое!
— Да, их болтовня
Раздражает и меня, —
ответила сахарница сладеньким голосом. Она была толстая, широкая и очень смешлива, а сливочник — так себе: горбатенький господин унылого характера с одной ручкой; он всегда говорил что-нибудь печальное.
— Ах, — сказал он, —
Всюду — пусто, всюду — сухо,
В самоваре, на луне.
Сахарница, поежившись, закричала:
— А в меня залезла муха
И щекочет стенки мне...
Ох, ох, я, боюсь,
Что сейчас засмеюсь!
— Это будет странно —
Слышать смех стеклянный... —
невесело сказал сливочник.
Проснулась чумазая тушилка и зазвенела:
— Дзинь! Кто это шипит?
Что за разговоры?
Даже кит ночью спит,
А уж полночь скоро!
Но, взглянув на самовар, испугалась и звенит:
— Ай, люди все ушли
Спать или шляться,
А ведь мой самовар
Может распаяться!
Как они могли забыть
Обо мне, тушилке?
Ну, придется им теперь
Почесать затылки!
Тут проснулись чашки и давай дребезжать:
— Мы скромные чашки,
Нам все — все равно!
Все эти замашки
Мы знаем давно!
Нам ни холодно, ни жарко,
Мы привыкли ко всему!
Хвастун самоварко,
И не верим мы ему!
Заворчал чайник:
— Ф-фу, как горячо,
Жарко мне отчайно.
Это не случайно,
Это чрезвычайно! —
И — лопнул!
А самовар чувствовал себя совсем плохо: вода в нем давно вся выкипела, а он раскалился, кран у него отпаялся и повис, как нос у пьяного, одна ручка тоже вывихнулась, но он все еще храбрился и гудел, глядя на луну:
— Ах, будь она ясней,
Не прячься она днем,
Я поделился б с ней
Водою и огнем!
Она со мной тогда
Жила бы не скучая,
И шел бы дождь всегда
Из чая!
Он уже почти не мог выговаривать слов и наклонялся набок, но все еще бормотал:
— А если днем она должна ложиться спать,
Чтоб по ночам светлей сияло ее донце, —
Я мог бы на себя и днем и ночью взять
Обязанности солнца!
И света и тепла земле я больше дам,
Ведь я его и жарче и моложе!
Светить и ночь и день ему не по годам, —
А это так легко для медной рожи!
Тушилка обрадовалась, катается по столу и звенит:
— Ах, это очень мило!
Это очень лестно —
Я бы солнце потушила!
Ах, как интересно!
Но тут — крак! — развалился самовар на кусочки, кран клюкнулся в полоскательную чашку и разбил ее, труба с крышкой высунулась вверх, покачалась-покачалась и упала набок, отколов ручку у сливочника; тушилка, испугавшись, откатилась на край стола и бормочет:
— Вот смотрите: люди вечно
Жалуются на судьбу,
А тушилку позабыли
Надеть на трубу!
А чашки, ничего не боясь, хохочут и поют:
— Жил-был самовар,
Маленький да пылкий,
И однажды не прикрыли
Самовар тушилкой!
Был в нем сильный жар,
А воды немного;
Распаялся самовар, —
Туда ему дорога,
Туда и до-ро-га-а!
Нет комментариев. Ваш будет первым!