Пришвин «Времена года»

Михаил Пришвин «Времена года»

Динамическое чувство родины, мне думается, вполне соответствует тому, что мы называем рождением человека: всякий человек, рождаясь, движется из темной утробы в новую, бесконечно огромную, наполненную светом страну. Посмотрите только на детей, ожидающих от вас сказки, вдумайтесь в народные сказки, и вы поймете их как путь в небывалое, в страну, где добро всегда перемогает зло.

«Поэт в душе» находится в постоянном движении к небывалому из темной утробы в страну вечного света. Я это чувство не вычитал и не вывожу как закон, я его просто знаю в себе и догадываюсь, что оно в той или другой степени свойственно каждому человеку, как свойственно каждому выйти на свет из темной утробы.

Из первого класса елецкой гимназии я пробовал убежать на лодке по Быстрой Сосне в Тихий Дон и дальше куда-то в неведомую страну, и это движение стало моей природой, слилось с тем, что мы вообще называем природой, и до сих пор со всем своим народом я движусь в небывалый нигде мир, в наполненную светом страну, называемую советской социалистической родиной.

И сейчас, на старости лет, я готов сорваться с места, поехать или полететь туда, где еще никогда не бывал. Но с некоторого времени движение к небывалому перестало быть центром моего существа. Прежде мне было всегда так, что мир движется вперед и я догоняю, а то постепенно как-то стало так, что я будто стал, а мир пошел вокруг меня, и я у себя дома начал радостно встречать небывалое и отмечать каждый день как нового и желанного гостя.

Очень стало похоже это состояние духа на такое, когда странник пришел на свою родину, в свой дом и, наглядевшись на стороне всего чудесного, стал узнавать это у себя на физической своей родине.

Первая моя запись в дневнике с характеристикой нового дня и является началом утверждения своей родины.

С этого времени я стремлюсь схватить в слове проходящее мгновенье, и в забвении мастерства, в свободном дыхании начали у меня делаться мои новые записи в природе, создаваться мои собственные ежедневные мифы. И так началась моя микрогеография, вполне соответствующая человеческой необходимости устраиваться у себя дома, на своей Родине.

Весна

НАЧАЛО ВЕСНЫ СВЕТА

Утром было минус 20, а среди дня с крыши капало. Этот день весь, с утра до ночи, цвел и блестел, как кристалл. Ели, засыпанные снегом, стояли, как алебастровые, и весь день сменяли цвета от розового до голубого. На небе долго провисел обрывок бледного месяца, внизу же по горизонту распределялись цвета.

Все в этом первом дне весны света было прекрасно, и мы провели его на охоте. Несмотря на сильный мороз, зайцы ложились плотно, и не в болотах, как им полагается ложиться в мороз, а на полях, в кустиках, в островках близ опушки.

ДОРОГА В КОНЦЕ МАРТА

Днем слетаются на весеннюю дорогу кормиться все весенние птицы; ночью, чтобы не вязнуть до ушей в зернистом снегу, по той же дороге проходят и звери. И долго еще по рыжей дороге, по навозу, предохраняющему лед от таяния, будет ездить человек на санях.

Дорога мало-помалу делается плотиной для бегущих к ней весенних ручьев. Вот из ручьев на одной стороне дороги слилось целое озеро. Озеро с силой давит на плотину, но не может ее прорвать. Человек со своим мальчуганом едет на санях по дороге. А тут новый поток прибавил воды в озерко, плотина не выдерживает напора, она разломилась, и вода шумным потоком пересекает путь едущим на санях.

РУБИНОВЫЙ ГЛАЗ

Морозная тишина вечереет. Темнеют кусты неодетого леса, будто это сам лес собирает к ночи свои думы. Через тьму кустов глядит солнце рубиновым глазом — этот красный глаз не больше человеческого.

ГОЛУБЫЕ ТЕНИ

Возобновилась тишина, морозная и светлая. Вчерашняя пороша лежит по насту, как пудра со сверкающими блестками. Наст нигде не проваливается и на поле, на солнце держит еще лучше, чем в тени. Каждый кустик старого полынка, репейника, былинки, травинки, как в зеркало, глядится в эту сверкающую порошу и видит себя голубым и прекрасным.

ВЕСЕННИЙ МОРОЗ

Мороз и северная буря этой ночью ворвались в дело солнца и столько напутали, насрамили: даже голубые фиалки были покрыты кристаллами снега и ломались в руках, и казалось, даже солнцу этим утром было стыдно в таком сраме вставать.

Нелегко было все поправить, но солнце весной не может быть посрамлено, и уже в восьмом часу утра на придорожной луже, открытой солнечным лучам, поскакали наездники.

РОЖДЕНИЕ ЗВУКА

После оттепели — солнечное утро. Снег осел, под елями-соснами как песком посыпано: это вытаивают из разных слоев и слагаются в один слой старые рыжие хвоинки. То же самое и под репейниками: сколько их теребили зимой щеглы и синицы — все теперь в один слой под ними лежит.

В городе вода — в лесу снег; дороги отмечены, рыжие. На опушках под деревьями кружки: тут на припеке сейчас вся весна. С двенадцати до четырех лучи солнца, как пожар на снегу: из-под снега начинают выпрыгивать веточки и лапки елей. А бывает в лесах при стремительной весне такой жаркий час, когда весь лес шевелится, — глазами видишь, как лес встает.

На склонах по дорогам бегут ручьи. В лесу еще тишина, и только свет вспышками там и тут. В прогалинах на опушках рождаются первые капли, и от них рождается первый звук.

ПЕРВЫЕ РУЧЬИ

Я услыхал легкий, с голубиным гульканьем, взлет птицы и бросился к собаке проверить — правда ли, что это прилетели вальдшнепы. Но Кента спокойно бегала. Я вернулся назад любоваться разливом и опять услыхал на ходу тот же самый голубино-гулькающий звук. И еще, и еще...

Наконец я догадался перестать двигаться, когда слышался этот звук. И мало-помалу звук стал непрерывным, и я понял, что где-то под снегом так поет самый маленький ручеек.

Мне так это понравилось, что я бросил охоту и пошел прислушиваться к другим ручьям, с удивлением отличая по голосу их разные существа.

ЖАРКИЙ ЧАС

В полях тает, а в лесу еще снег лежит нетронутый, плотными подушками на земле и на ветках деревьев, и деревья стоят в снежном плену. Тонкие стволики пригнулись к земле, примерзли и ждут с часу на час освобождения.

Наконец приходит этот жаркий час, самый счастливый для неподвижных деревьев и страшный для зверей и птиц.

Пришел жаркий час, снег незаметно подтаивает, и вот в полной лесной тишине, как будто сама собой, шевельнется еловая веточка и закачается. А как раз под елкой, прикрытый ее широкими ветками, спит заяц. В страхе он встает и прислушивается: веточка не может же сама собой шевельнуться.

Зайцу страшно, а тут на глазах его другая, третья ветка шевельнулась и, освобожденная от снега, подпрыгнула. Заяц метнулся, побежал, опять сел столбиком и слушает: откуда беда, куда бежать?

И только стал на задние лапки, только оглянулся, как прыгнет вверх перед самым его носом, как выпрямится, как закачается целая береза, как махнет рядом ветка елки! И пошло, и пошло: везде прыгают елки, вырываясь из снежного плена, весь лес кругом шевелится, весь лес пошел.

И мечется обезумевший заяц, и встает всякий зверь, и птица улетает из леса.

СЛЕДЫ ЧЕЛОВЕКА

На солнечной опушке следы человека, прошедшего зимой, так совсем и не поддались еще солнцу. В то время как вся опушка дочерна, до сухолистья растаяла, расплывшиеся гигантские следы белыми тумбами в полметра высотой остались и свидетельствовали всем, что зимой здесь прошел человек.

А рядом, на пригорке, я заметил: следы зайца опустились вместе с тающим снегом и расплылись по черной земле в круги, величиной с шапку.

КАПЛЯ И ЛЕД

Лед крепкий под окном, на солнце пригревает, с крыш свесились сосульки — началась капель. «Я! я! я!» — звенит каждая капля, умирая; жизнь ее — доля секунды. «Я!» — боль о бессилии.

Но вот во льду уже ямка, промоина, лед тает, его уже нет, а с крыши все еще звенит светлая капель.

КАПЛЯ И КАМЕНЬ

Капля, падая на камень, четко выговаривает: «Я!» Камень — большой и крепкий, ему, может быть, еще тысячу лет здесь лежать, а капля живет одно мгновенье. И все же «капля долбит камень», многие «Я» сливаются в «Мы», такое могучее, что не только продолбит камень, а иной раз и унесет его в бурном потоке.

ДЕРЕВЬЯ В ПЛЕНУ

Дерево верхней своей мутовкой, как ладонью, забирало падающий снег, и такой от этого вырос ком, что вершина березы стала гнуться. И случилось, в оттепель падал опять снег и прилипал к тому кому, и ветка верхняя с комом согнула аркой все дерево, пока наконец вершина с тем огромным комом не погрузилась в снег на земле и этим не была закреплена до самой весны. Под этой аркой всю зиму проходили звери и изредка люди на лыжах. Рядом гордые ели смотрели сверху на согнутую березу, как смотрят люди, рожденные повелевать, на своих подчиненных.

Весной береза возвратилась к тем елям, и если бы в эту особенно снежную зиму она не согнулась, то потом и зимой, и летом она оставалась бы среди елей, но раз уж согнулась, то теперь при самом малом снеге она наклонялась и в конце концов непременно каждый год аркой склонялась над тропинкой.

Страшно бывает в снежную зиму войти в молодой лес. Да ведь и невозможно войти. Там, где летом шел по широкой дорожке, теперь через эту дорожку в ту и другую сторону лежат согнутые деревья, и так низко, что только зайцу под ними и пробежать. Но я знаю одно простое волшебное средство, чтобы идти по такой дорожке, самому не сгибая спины. Я выламываю себе хорошую, увесистую палочку, и стоит мне только этой палочкой хорошенько стукнуть по склоненному дереву, как снег валится вниз со всеми своими фигурами, дерево прыгает вверх и уступает дорогу. Медленно так я иду и волшебным ударом освобождаю множество деревьев.

ВЕРХНЯЯ МУТОВКА

Утром лежал вчерашний снег. Потом выглянуло солнце, и при северном холодном ветре весь день носились тяжелые облака, то открывая солнце, то опять закрывая и угрожая...

В лесу же, в заветрии, как ни в чем не бывало, продолжалась весенняя жизнь. Какая восхитительная сказка бывает в лесу, когда со всех этажей леса свешиваются, сходятся, переплетаются ветви, еще не одетые, но с цветами-сережками или с зелеными, длинными, напряженными почками. Жгутики зеленые черемухи, в бузине — красная кашица с волосками, в ранней иве из-под ее прежнего волосатого вербного одеяльца выбиваются мельчайшие желтенькие цветочки, составляющие потом в целом как бы желтого, только что выбившегося из яичной скорлупки цыпленка.

Даже стволы нестарых елей покрылись, как шерстью, зелеными хвоинками, а на самом верхнем пальце самой верхней мутовки явно показывается новый узел новой будущей мутовки...

Не о том я говорю, чтобы мы, взрослые, сложные люди, возвращались к детству, а к тому, чтобы в себе самих хранили бы каждый своего младенца, не забывали бы о нем никогда и строили жизнь свою, как дерево: эта младенческая первая мутовка у дерева всегда наверху, на свету, а ствол — это его сила, это мы, взрослые.

Лети же, лети, майский снег! Пусть все живое помнит Мороза и прячется, и там, в норке своей, в трещинке, в щелке мечтает о зеленой мутовочке в лучах великого света: это не пустая мечта, она значит, что мы в ствол уходим, а деточки — в рост.

ВЕСНА ВОДЫ

Снег местами еще глубок, но так зернист, что даже заяц проваливается до земли и своим брюхом чешет снег наверху.

Все березы на дожде радостно плачут; сверкая, летят вниз капли, гаснут на снегу, отчего мало-помалу снег становится зернистым.

Последние хрустящие остатки льда на дороге — их называют черепками. И то желтое ледяное ложе, по которому бежал поток, тоже размыло, и оно размякло под водой: на этом желтом ложе заяц, перебегая на ту сторону ночью, оставил следы.

РУЧЕЙ И ТРОПИНКА

Вытаяла возле бора тропинка сухая, и рядом с ней шумит ручей: так вдоль опушки по солнцепеку и бегут, уходя вдаль, ручей и тропинка, а за ручьем, на северном склоне, среди хвойных деревьев лежит тронутый снег.

СВЕТЛАЯ КАПЕЛЬ

Солнце и ветер. Весенний снег. Синицы и клесты поют брачным голосом. Корка наста от лыжи, как стекло, со звоном разлетается. Мелкий березник на фоне темного бора в лучах солнца становится розовым. Солнечный луч на железной крыше создает нечто вроде горного ледника, из-под которого, как в настоящем леднике, струится вода рекой, и от этого ледник отступает. Все шире и шире темнеет между ледником и краем крыши полоса нагретого железа.

Тоненькая струйка с теплой крыши попадает на холодную сосульку, висящую в тени на морозе. От этого вода, коснувшись сосульки, замерзает, и так сосулька утром сверху растет в толщину.

Когда солнце, обогнув крышу, глянуло на сосульку, мороз исчез, и поток из ледника, сбежав по сосульке, стал падать золотыми каплями вниз — и это было везде на крышах, и до вечера всюду в городе падали вниз золотые капли.

ВАЛЬДШНЕП

Весна движется, но медленно. В озерке, еще не совсем растаявшем, лягушки высунулись и урчат. Орех цветет, но еще не пылят желтой пыльцой его сережки. Птичка на лету зацепит веточку, и не полетит от веточки желтый дымок.

Исчезают последние клочки снега в лесу. Листва из-под снега выходит плотно слежалая, серая. Неподалеку от себя я разглядел птицу с большими черными выразительными глазами и носом длинным, не менее половины карандаша, такого же цвета, как прошлогодняя листва. Я сидел неподвижно, и когда вальдшнеп уверился, что мы неживые, он встал на ноги и взмахнул своим карандашом и ударил им в горячую прелую листву.

Невозможно было увидеть, что он там достал себе из-под листвы, но только мы заметили, что от этого удара в землю сквозь листву у него на носу остался один круглый осиновый листик. Потом прибавился еще и еще. Тогда мы его спугнули, он полетел вдоль опушки, совсем близко от нас, и мы успели сосчитать: на клювике у него было надето семь старых осиновых листиков.

БЕРЕЗОВЫЙ СОК

То дождик, то солнышко. Я фотографировал ручей, и когда промочил ногу и хотел сесть на муравьиную кочку, по зимней привычке, то заметил, что муравьи выползли и плотной массой, один к одному, сидели и ждали чего-то; или они приходили в себя перед началом работ?

А несколько дней тому назад, перед большим морозом, тоже было очень тепло, и мы дивились, почему нет муравьев, почему береза не дает сока. После этого хватил ночной мороз в восемнадцать градусов, и теперь нам все стало понятно: и береза, и муравьи знали, что еще будет сильный мороз, и знали они это по ледяной земле. Теперь же земля таяла, и береза дала сок.

ЗАЯЧЬЯ ШЕРСТЬ

Белая, надранная в весенних боях при линянии заячья шерсть села на темную землю. Так много было зайцев этой зимой — везде видишь на осиновом сером листовом подстиле клоки белой заячьей шерсти.

Позеленевшая трава кривоколенцем загибалась среди осиновых стволов по серому осиновому подстилу, между длинными желтыми соломинами и метелками белоуса. По этому первому зеленому пути вышел линяющий заяц, еще белый, но в клочьях.

Окладной теплый дождь

Большие зеленеют почки на липе перед моим окном, и на каждой почке светлая капля, такая же большая, как почка. От почки к почке вниз по тонкому сучку скатывается капля, сливается с каплей возле другой почки и падает на землю. А там, выше, по коре большого сука, будто река по руслу, бежит невидимо большая вода и по малым веточкам расходится и заменяет упавшие капли. И так все дерево в каплях, и все дерево каплет.

ВЕСЕННЯЯ УБОРКА

Еще несколько дней, какая-нибудь неделя — и весь этот невероятный хлам в лесу природа начнет закрывать цветами, травами, зеленеющими мхами, тонкой молодой порослью. Трогательно смотреть, как природа заботливо убирает свой желтый, сухой и мертвый костяк: один раз, весною, она закрывает его от нашего глаза цветами, другой раз, осенью, — снегом. Почки на черемухе превратились сегодня в зеленые копья. Ореховые сережки пылят, и под каждой порхающей в орешнике птичкой взлетает дымок. Золотые сережки еще дымятся, они живут, но их время прошло: сейчас удивляют и господствуют множеством своим и красотой синие цветики звездочкой.

Лед растаял, на лесной дороге остался навоз, и на этот навоз, будто чуя его, налетело из еловых и сосновых шишек множество семян.

ОБЩИЕ ПУТИ

Пыльца цветущих растений так засыпала лесную речку, что в ней перестали отражаться береговые высокие деревья и облака. Весенний переход с берега на берег по суковатому бревну висит так высоко, что упадешь и расшибешься. Никому он будто не нужен, этот переход, речку можно переходить просто по камешкам. Но белке он пригодился: она идет по бревну и во рту несет что-то длинное. Остановится, поработает над этим длинным, может быть, поест, — и дальше.

ДВИЖЕНИЕ ВЕСНЫ

После хвойных начали осины свой посев, все поля ны завалены их гусеницами. Слежу, как зелень пробивается через солому и сено прошлого года. Вяжутся, вяжутся зеленые ковры, больше и больше гудит насекомых.

ЖИВИТЕЛЬНЫЙ ДОЖДИК

Солнышко на восходе показалось и мягко закрылось, пошел дождь, такой теплый и живительный для растения, как нам любовь.

Да, этот теплый дождь, падающий на смолистые почки оживающих растений, так нежно касается коры, прямо тут же, под каплями, изменяющей цвет, что чувствуешь: эта теплая небесная вода для растений то же самое, что для нас любовь. И та же самая любовь, как и у нас, та же самая вода-любовь внизу обмывала, ласкала корни высокого дерева, и вот оно сейчас от этой любви-воды рухнуло и стало мостом с одного берега на другой, а небесный дождь-любовь продолжает падать и на поваленное дерево с обнаженными корнями, и от этой самой любви, от которой оно повалилось, теперь раскрываются почки и пахнут смолистыми ароматами, и будет оно цвести этой весной, как и все, цвести и давать жизнь другим...

ПОЧКИ — МГНОВЕНЬЕ

На иных березах, обращенных к солнцу, появились сережки, золотые, чудесные, нерукотворные; на других только наклюнулись почки; на третьих раскрылись и уселись, как удивленные всему на свете маленькие зеленые птички. Там, на тонких веточках, сидят, вот и там, и там... И все это нам, людям, не просто почки, а мгновенья: пропустим — не вернутся, и только из множества множеств кто-то один счастливец, стоящий на очереди, осмелеет, протянет руку и успеет схватить.

БАБОЧКИ

Лимонница, желтая бабочка, сидит на бруснике, сложив крылья в один листик: пока солнце не согреет ее, она не полетит и не может лететь, и вовсе даже не хочет спасаться от моих протянутых к ней пальцев.

Черная бабочка с тонкой белой каймой, монашенка, обмерла в холодной росе и, не дождавшись утреннего луча, отчего-то упала вниз, как железная.

УМИРАЮЩИЙ ЛЕД

Видел ли кто-нибудь, как умирает лед на лугу в лучах у солнца? Вчера еще это был богатый ручей: видно по мусору, оставленному им на лугу. Ночь была теплая, и он успел за ночь унести почти всю свою воду и присоединить ее к большой воде. Последние остатки под утро схватил мороз и сделал из них кружева на лугу. Скоро солнце изорвало все эти кружева, и каждая льдинка отдельно умирала, падая на землю золотыми каплями. Видел ли кто-нибудь эти капли? Соединял ли собственную жизнь свою с этими каплями, думал ли о том, что, не хвати мороз, тоже, может быть, и он достиг бы большого, как океан мира, человеческого творчества?

ОСИНОВЫЙ ПУХ

Сегодня снимал жгутики осины, распускающие пух. Пчелы тоже, как пушинки, летели: не разберешь даже — пух или пчела; семя растения летит, чтоб в земле прорасти, или пчела летит за добычей?

Так тихо, что за ночь летающий осиновый пух сел на дороги, на заводи, и все это словно снегом покрыто.

Осиновый пух — это целый фенологический период весны. В это время поют соловьи, поют кукушки, иволги. Но тут же поют и летние подкрапивнички. Время вылета осинового пуха каждую весну меня подавляет и трогает: растрата семян тут, кажется, больше, чем у рыб во время икрометанья.

В то время, когда со старых осин летит пух, молодые переодеваются из своей коричневой младенческой одежды в зеленую, как деревенские девушки в годовой праздник показывают и один наряд и другой. Началась пахота. Пашут где трактором, а где конным плугом.

После дождя горячее солнце создало в лесу парник с одуряющим ароматом роста и тления: роста березовых почек и молодой травы и тления прошлогодних листьев, по-иному, но тоже ароматного. Старое сено, соломины, мочально-желтые кочки — все прорастает зеленой травой. Позеленели и березовые сережки. С осин летят семена-гусеницы и виснут на всем.

Вот торчала высоко прошлогодняя густая метелка белоуса, — раскачиваясь, сколько раз она, наверно, спугивала и зайца, и птицу. Осиновая гусеница упала на нее и сломила навсегда, и новая зеленая трава сделает ее невидимой, но это еще не скоро. Еще долго будет старый желтый скелет одеваться, обрастать зеленым телом новой весны.

Поднялся ветер, и еще больше полетело семян осиновых. Вся земля закрыта осиновыми червяками. Миллионы семян — и только немногие из них прорастут, и все-таки осинник вырастает вначале такой густой, что заяц, встретив его на пути, обойдет.

Третий день уже сеет ветер осиной, а земля без устали требует все больше и больше семян. Между маленькими осинками скоро начнется борьба: корнями — за землю и ветвями — за свет. Осинник начинает прореживаться, и когда достигает высоты роста человека, заяц тут начинает ходить и гложет кору. Когда поднимается светолюбивый осиновый лес, под его пологом, прижимаясь робко к осинкам, пойдут ели теневыносливые, мало-помалу обгонят осины, задушат своей тенью светолюбивое дерево с вечно трепещущими листьями...

Когда погибнет весь осиновый лес и на его месте завоет зимний ветер в еловой тайге, одна осина где-нибудь в стороне на поляне уцелеет, в ней будет много дупел, узлов, дятлы начнут долбить, скворцы поселятся в дуплах дятлов, дикие голуби, синички, белка побывает, куница. И когда упадет это большое дерево, зайцы придут зимой глодать кору, за этими зайцами лисицы, — тут будет звериный клуб...

БРАЧНЫЙ ДЕНЬ

Тихое солнечное утро. Предрассветный мороз все прибрал, подсушил, где причесал, где подстриг, но солнце очень скоро расстроило все его утреннее дело, все пустило в ход, и на припеке под лужами острия зеленой травы начали отделять свои пузырики.

Не знаю и не хочу знать, как называется то дерево, на котором я увидел родные хохлатые почки, но в этот миг все пережитые мною весны стали мне как одна весна, одно чувство и вся природа явилась мне как брачный сон наяву.

Ранняя весна возвращает меня к тому дню, от которого начинаются все мои сны. Мне долго казалось, что это острое чувство природы мне осталось от первой встречи себя, как ребенка, с природой. Но теперь я хорошо понимаю, что само чувство природы начинается от встречи моей с человеком.

Это началось, когда впервые мелькнуло, что, может быть, необходимо расстаться с этой любовью, и когда на этой стороне стало так больно, что пальцем потрогай по телу — и душа отзывается, то на другой стороне взамен встал великий мир моей радости. Казалось, так легко заменить свою боль утраты Фацелии причастностью к благословенному человеческому труду, в котором живет красота и радость. Тогда я и вспомнил, и узнал себя ребенком в природе. На чужбине родина моя, тогда жалкая, нищая, показалась во всей своей пленительной силе, — и вот тогда встала ярко первая встреча с природой, и родной человек в родной стороне показался прекрасным.

СЧАСТЛИВЫЕ МГНОВЕНЬЯ

Ранней весной до того непостоянно в природе, что радоваться можно только мгновеньями. Для всех грязь, ветер, стужа и дождь, но для избранных есть такие мгновенья, каких не бывает во всем году.

Ранней весной никому нельзя к погоде приспособиться: лови мгновенье, как дитя, и будь счастлив. А вся-то беда людей и состоит в том, что они привыкают ко всему и успокаиваются.

Ранней весной каждый раз мне кажется, что не я один, а и все могли бы быть счастливы, и что счастье творческое доступно для всех.

СЫТЫЕ ПУЗЫРИ

Весь день дождь, и парит. Синица звенит не так, как раньше, не брачным голосом в теплом луче. Теперь, под дождем, она звенит непрерывно и даже как будто от этого похудела: такая тоненькая на ветке. Ворона не хочет даже подняться на дерево, токует прямо на дороге, клянется, давится, хрипит, задыхается от желания.

Весна воды началась стремительно. Снег на полях и в лесу стал зернистым, можно ходить, продвигая ноги, как лыжи. Вокруг елей в лесу стоят маленькие спокойные озера. На открытых полянах торопливый дождь не дает на лужах вставать пузырям. Но в озерах под елками капли с сучьев падают тяжелые, и каждая, падая в воду, дает сытый, довольный пузырь. Я люблю эти пузыри, они мне напоминают маленьких детей, похожих одновременно и на отца, и на мать.

РИТМ

Есть в моей природе постоянное стремление к ритму. Бывает, встанешь рано, выйдешь на росу, радость охватит, — и тут решаешь, что надо каждое утро так выходить. Почему же каждое? Потому что волна идет за волной...

ВОДА

Никто в природе так не затаивается, как вода, и только перед большой и радостной зарей бывает так на сердце человека: притаишься, соберешься, и как будто сумел, достал себя из той глубины, где есть проток в мир всеобщего родства, зачерпнул там живой воды и вернулся в наш человеческий мир, — и тут навстречу тебе лучезарная тишь воды, широкой, цветистой, большой.

СКРЫТАЯ СИЛА

Скрытая сила (так я буду ее называть) определила мое писательство и мой оптимизм: моя радость похожа на сок хвойных деревьев, на эту ароматную смолу, закрывающую рану. Мы бы ничего не знали о лесной смоле, если бы у хвойных деревьев не было врагов, ранящих их древесину: при каждом поранении деревья выделяют наплывающий на рану ароматный бальзам.

Так у людей, как у деревьев: иногда у сильного человека от боли душевной рождается поэзия, как у деревьев смола.

МЫШЬ

Мышь в половодье плыла долго по воде в поисках земли. Измученная, наконец-то увидела торчащий из- под воды куст и забралась на его вершину. До сих пор мышь эта жила, как все мыши, смотрела на них, все делала, как они, и жила. А вот теперь сама подумай, как жить. И на вечерней заре солнечный красный луч странно осветил лобик мышиный, как лоб человеческий, и тогда эти обыкновенные мышиные глазки — бусинки черные — вспыхнули красным огнем, и в них вспыхнул смысл всеми покинутой мыши, той особенной, которая единственный раз пришла в мир, и если не найдет средства спасенья, то навсегда уйдет, и бесчисленные поколения новых мышей никогда больше не породят точно такую же мышь.

Со мной в юности было, как с этим мышонком: не вода, а любовь — тоже стихия — охватила меня. Я потерял тогда свою Фацелию, но в беде своей что-то понял, и когда спала любовная стихия, пришел к людям, как к спасительному берегу, со своим словом о любви.

БЕРЕЗЫ

Сквозь прелые листья и соломины пробивается зелень: лист жил, трава жила, и теперь, пожив хорошо, как удобрение переходят в новую зеленую жизнь. Страшно представить себя вместе с ними: понять ценность свою как удобрения. Совершенный это вздор в отношении к человеку. Стоит, однако, мне что-нибудь выбрать, облюбовать, — будь это лист, трава или вот эти две небольшие сестры-березки, — как все избранное мною, так же как и я сам, не совпадает вполне с Удобрительной ценностью их предшественников. Но я не знаю, верно: я ли, человек, вдохнул в них свою душу, или, напротив, рассмотрев и подняв их своим родственным вниманием, я поправил себя и открыл их собственную душу.

Избранные мною сестры-березки небольшие еще, в рост человека, они растут рядом, как одно дерево. Пока не распустились еще листья и надутые почки, как бусинки, на фоне неба видна вся тончайшая сеть веточек этих двух сплетенных берез.

Несколько лет подряд, во время движения березового сока, я любуюсь этой изящной сетью живых веточек, замечаю, сколько прибавилось новых, вникаю в историю жизни сложнейшего существа дерева, похожего на целое государство, объединенное одной державой ствола. Много чудесного вижу я в этих березах и часто думаю о дереве, существующем независимо от меня и даже расширяющем мою собственную душу при сближении.

Сегодня вечер холодный, и я немного расстроен. Мне сегодня мои прежние догадки о «душе» березы представляются эстетическим бредом: это я, лично я поэтизирую березки и открываю в них душу. На самом же деле нет ничего...

И вдруг при совершенно безоблачном небе на лицо мое сверху капнуло. Я подумал о пролетевшей птице какой-нибудь, поднял голову вверх: птицы нигде не было, а на лицо с безоблачного неба снова капнуло. Тогда я увидел, что на березе, под которой стоял я, высоко надо мною был поломан сучок, и с него капал на меня березовый сок.

Тогда я, опять оживленный, вернулся с мыслью к моим березкам, вспоминая друга, который в своей возлюбленной видел Мадонну; когда же с ней ближе сошелся, разочаровался и назвал свое чувство абстракцией половой любви. Много раз по-разному я думал об этом, и теперь березовый сок дал новое направление мысли о друге и его Мадонне.

«Бывает, — думал я, — человек поступает не как мой друг, бывает, человек, как я сам, вовсе не расстается со своей Фацелией и носит ее в себе, делая что-нибудь вместе со всеми, а любовь скрывая от всех. Но ведь где любовь, там и «душа»; везде «душа»: и у возлюбленной, и у березы».

И опять в этот вечер, — под влиянием дождя березового сока, я видал, что у моих двух сестер-березок есть своя «душа».

БЕДНАЯ МЫСЛЬ

Внезапно стало теплеть. Петя занялся рыбой, поставил в торфяном пруду сети на карасей и заметил место: против сети на берегу стояло около десяти маленьких, в рост человека, березок. Солнце садилось пухлое. Лег спать: рев лягушек, соловьи, и все, что дает бурная «тропическая ночь». Только бывает так, что, когда совсем хорошо, бедному человеку в голову приходит бедная мысль и не дает возможности воспользоваться счастьем тропической ночи. Пете пришло в голову, что кто-то, как в прошлом году, подсмотрел за ним и украл его сети. На рассвете он бежит к тому месту и действительно видит: там люди стоят, на том самом месте, где он поставил сети. В злобе, готовый биться за сети с десятком людей, он бежит туда и вдруг останавливается и улыбается: это не люди — это за ночь те десять березок оделись и, будто люди, стоят.

ПОЮЩИЕ ДВЕРИ

Глядя на ульи с пчелами, летающими туда и сюда в солнечном свете, — туда легкими, сюда обремененными цветочной пыльцой, — легко представляешь себе мир людей и вещей согласованных, вещей, обжитых до того, что они, как двери в «Старосветских помещиках», поют.

На пасеке я всегда вспоминаю старосветских помещиков: в смешных старичках с их поющими дверями Гоголю чудилась возможность гармонической и совершенной любви людей на земле.

РАССТАВАНЬЕ И ВСТРЕЧА

Наблюдал я с восхищением начало потока. На одном холме стояло дерево — очень высокая елка. Капли дождя собирались с ветвей на ствол, укрупнялись, перескакивали на изгибах ствола и часто погасали в густых светло-зеленых лишайниках, одевающих ствол. В самом низу дерево было изогнуто, и капли из-под лишайников тут брали прямую линию вниз, в спокойную лужу с пузырями. Кроме этого, и прямо с веток падали разные капли, по-разному звучали.

На моих глазах маленькое озеро под деревом прорвало, поток под снегом понесся к дороге, ставшей теперь плотиной. Новорожденный поток был такой силы, что дорогу-плотину прорвало, и вода помчалась вниз по сорочьему царству к речке. Ольшаник у берега речки был затоплен, с каждой ветки в заводь падали капли и давали множество пузырей. И все эти пузыри, медленно двигаясь по заводи к потоку, вдруг там срывались и неслись по реке вместе с пеной.

В тумане то и дело показывались, пролетая, какие- то птички, но я не мог определить, какие это. Птички на лету пищали, но за гулом реки я не мог понять их писка. Они садились вдали от реки на группу стоявших возле деревьев. Туда я направился узнать, какие это к нам гости так рано пожаловали из теплых краев.

Под гул потока и музыку звонких капель я, как бывает это и при настоящей — человеческой — музыке, завертелся мыслью о себе, вокруг одного своего больного места, которое столько лет не может зажить... Это верченье мало-помалу привело меня к отчетливой мысли о начале человека: что это еще не человек, когда он, отдаваясь влечению к счастью, живет вместе с этими потоками, пузырями, птицами. Человек начинается в тот момент, когда он со всем этим расстается: тут первая ступень сознания. Так со ступеньки на ступеньку я начал, забывая все, восходить через боль свою к отвлеченному человеку.

Я очнулся, услыхав песнь зяблика. Ушам своим не поверил, но скоро понял, что те птички, летевшие из тумана, те ранние гости были все зяблики. Тысячи зябликов все летели, все пели, садились на деревья и во множестве рассыпались по зяби, и я в первый раз понял, что слово «зяблик» происходит от зяби. Но самое главное при встрече с этими желанными птичками был страх, что, будь их поменьше, я, думаю о себе, очень возможно, и вовсе бы их пропустил.

«Так вот, — раздумывал я, — сегодня я пропущу зябликов, а завтра пропущу хорошего живого человека, и он погибнет без моего родственного внимания». Я понял, что в этой моей отвлеченности было начало какого-то основного большого греха. Однако верно было и то, что зяблики после расставания мне были много милей: я чувствовал теперь их пронзительно ликующе. Эта любовная встреча моя явилась от горя разлуки. «Значит, — думал я дальше, — расставаться можно, и эта разлука действительно есть первое начало человека, только непременно надо вернуться к исходной мысли: началось зябликом и должно кончиться зябликом. И вероятней всего это значит, что надо именно вернуться к себе самому, к собственной исходной мысли ».

ПОСЛЕДНЯЯ ВЕСНА

Кукушка во время моего отдыха на поваленной березе, не заметив меня, села где-то почти рядом и с каким-то придыханием, вроде того, как если бы нам сказать: «А ну-ка, попробуй, что будет?» — кукукнула.

— Раз! — сказал я, по старой привычке загадывая, сколько лет еще остается мне жить.

— Два!

И только она выговорила свое «ку» по третьему разу, и только собрался я сказать свое «три»...

— Кук! — выговорила она и улетела.

Свое «три» я так и не сказал. Маловато вышло мне жить, но это не обидно, я достаточно жил, а вот обидно, что если эти два с чем-то года будешь все собираться для какого-нибудь большущего дела, и вот соберешься, начнешь, а там вдруг «кук!»... и все кончится.

Так стоит ли собираться? «Не стоит!» — подумал я.

Но, встав, бросил последний взгляд на березу, и сразу все расцвело в моей душе: эта чудесная упавшая береза для последней своей, для одной только нынешней весны раскрывает смолистые почки.

ЭОЛОВА АРФА

Повислые под кручей частые длинные корни деревьев теперь под темными сводами берега превратились в сосульки и, нарастая больше и больше, достигли воды. И когда ветерок, даже самый ласковый, весенний, волновал воду и маленькие волны достигали под кручей концов сосулек, то они качались, стуча друг о друга, звенели, и этот звук был первый звук весны — эолова арфа.

ПЕРВЫЙ ЦВЕТОК

Думал, случайный ветерок шевельнул старым листом — а это вылетела первая бабочка. Думал, в глазах это порябило — а это показался первый цветок.

НЕВЕДОМОМУ ДРУГУ

Солнечно-росистое это утро, как неоткрытая земля, неизведанный слой небес, утро такое единственное — никто еще не вставал, ничего никто не видал, и ты сам видишь впервые. Допевают свои весенние песни соловьи, еще сохранились в затишных местах одуванчики, и, может быть, где-нибудь в сырости черной тени белеет ландыш. Соловьям помогать взялись бойкие летние птички, подкрапивники, и особенно хороша флейта иволги. Всюду беспокойная трескотня дроздов, и дятел очень устал искать живой корм для своих маленьких, присел вдали от них на суку просто отдохнуть.

Вставай же, друг мой! Собери в пучок лучи своего счастья, будь смелей! Начинай борьбу, помогай солнцу! Вот слушай, и кукушка взялась тебе помогать. Гляди, лунь плывет над водой: это же не простой лунь, в это утро он первый и единственный; и вот сороки, сверкая росой, вышли на дорожку, — завтра так точно сверкать они уже не будут, — и день-то будет не тот, и эти сороки выйдут где-нибудь в другом месте. Это утро единственное, ни один человек его еще не видел на всем земном шаре: только видишь ты и твой неведомый друг.

И десятки тысяч лет жили на земле люди, копили, передавая друг другу радость, чтобы ты пришел, поднял ее, собрал в пучки ее стрелы и обрадовался. Смелей же, смелей!

ПОСЛЕДНЯЯ ВЕСНА

Быть может, эта весна — моя последняя. Да, конечно, каждый, молодой и старый, встречая весну, должен думать, что, может быть, это его последняя весна и больше он к ней никогда не вернется. От этой мысли радость весны усиливается в сто тысяч раз, и каждая мелочь, зяблик какой-нибудь, даже слово, откуда-то прилетевшее, являются со своими собственними лицами, со своим особенным заявлением на право существования и участия и для них тоже в последней весне.

ПЕРЕД ВЕЧЕРОМ

Среди дня от жаркого ветра стало очень тепло, и вечером на тяге определилась новая фаза весны. Почти одновременно зацвела ранняя ива, и запел полным голосом певчий дрозд, и заволновалась поверхность прудов от лягушек, и наполнился вечерний воздух их разнообразными голосами.

Землеройки гонялись перед вечером, и в своей стихии — в осиновой листве — были нам так же недоступны, как рыба в воде.

ЗАПОЗДАЛЫЙ РУЧЕЙ

В лесу тепло. Зеленеет трава — такая яркая среди серых кустов. Какие тропинки! Какая задумчивость, тишина! Кукушка начала куковать первого мая и теперь осмелела. Бормочет тетерев на вечерней заре. Звезды, как вербочки, распухают в прозрачных облаках. В темноте белеют березки. Растут сморчки. Осины выбросили свои серые червячки. Весенний ручей запоздал, не успел совсем сбежать и теперь струится по зеленой траве, и в ручей капает сок из поломанной ветки березы.

НЕДОВОЛЬНАЯ ЛЯГУШКА

Даже вода взволновалась — вот до чего взыгрались лягушки. Потом они вышли из воды и разбрелись по земле: вечером — что ни шаг, то лягушка.

В эту теплую ночь лягушки тихонечко урчали, и даже те урчали, кто был недоволен судьбой: в такую- то ночь стало хорошо и недовольной лягушке, и она вышла из себя и, как все, заурчала.

ПЕРВЫЙ РАК

Гремел гром, и шел дождь, и сквозь дождь лучило солнце, и раскидывалась широкая радуга от края до края. В это время распускалась черемуха, и кусты дикой смородины над самой водой позеленели.

Тогда из какой-то речной печуры высунул голову и шевельнул усом своим первый рак.

ОТЦВЕТАЕТ ЧЕРЕМУХА

По лопухам, по крапиве, по всякой зеленой траве рассыпались белые лепестки: отцветает черемуха. Зато расцвела бузина и под нею внизу — земляника. Некоторые бутоны ландышей тоже раскрылись, бурые листья осин стали нежно-зелеными, взошедший овес зелеными солдатиками расставился по черному полю. В болотах поднялась высоко осока, дала в темную бездну зеленую тень, по черной воде завертелись жучки-вертунки, полетели от одного зеленого острова осоки к другому голубые стрекозы.

Иду белой тропой по крапивной заросли, так сильно пахнет крапивой, что все тело будто начинает чесаться. С тревожным криком семейные дрозды гонят дальше от своих гнезд хищную ворону.

Все интересно, каждая мелочь в жизни бесчисленных тварей рассказывает о брачном движении всей жизни на земле.

Лето

ИВАН-ЧАЙ

Вот и лето настало, в прохладе лесной заблагоухала белая, словно фарфоровая, ночная красавица, и у пня стал на солнцепеке во весь свой великолепный рост красавец наших лесов — иван-чай.

СОЛНЕЧНАЯ ОПУШКА

На рассвете дня и на рассвете года — все равно — опушка леса является убежищем жизни.

Солнце встает, и куда только ни попадет луч, везде все просыпается, а там внизу, в темных глубоких овражных местах, наверное, спят часов до семи.

У края опушки лен с вершок ростом, и во льну хвощ. Что за диво восточное — хвощ-минарет в росе, в лучах восходящего солнца!

СТРЕКОЗЫ

Когда обсохли хвощи, стрекозы стали сторожкими и особенно боятся тени.

Вот обмерли на голубом цветке-колокольчике две спаренные красные стрекозы. Я положил их на песок под горячий солнечный луч. И они, оживленные солнцем, возвращенные к жизни, в первый миг оживанья стали думать каждая только лишь о себе: только бы освободиться. И разошлись, и разлетелись, каждая сама по себе.

БОЛЬШАЯ ВОДА

Сказано у Гёте, что, созерцая природу, человек все лучшее берет из себя. Но почему же, бывает, подходишь к большой воде с такой мелкой душонкой, раздробленной еще больше какой-нибудь домашней ссорой, а взглянул на большую воду — и душа стала большой, и все простил великодушно.

МОЛОДЫЕ ЛИСТИКИ

Ели цветут красными свечами и пылят желтой мучицей. У старого огромного пня я сел прямо на землю; пень этот внутри совершенно труха, и, наверное, рассыпался бы вовсе, если бы твердая крайняя древесина не растрескалась дощечками, как в бочках, и каждая дощечка не прислонилась бы к трухе и не держала бы ее. А из трухи выросла березка и теперь распустилась. И множество разных трав, ягодных, цветущих, снизу поднималось к этому старому огромному пню.

Пень удержал меня, я сидел рядом с березкой, старался услышать шелест трепещущих листиков и не мог ничего услыхать. Но ветер был довольно сильный, и по елям приходила сюда лесная музыка, волнами, редкими и могучими. Вот убежит волна далеко и не придет, и шумовая завеса упадет, откроется на короткую минуту полная тишина, и зяблик этим воспользуется: раскатится бойко, настойчиво. Радостно слушать его, подумаешь: «Как жить хорошо на земле!» Но мне хочется услышать, как шепчутся бледно-желтые, ароматно блестящие и еще маленькие листья моей березы. Нет! Они такие нежные, что только трепещут, блестят, пахнут, но не шумят.

У СТАРОГО ПНЯ

Пусто никогда не бывает в лесу, и если кажется пусто, то сам виноват.

Старые, умершие деревья, их огромные старые пни окружаются в лесу полным покоем, сквозь ветви падают на их темноту горячие лучи, от темного пня вокруг все согревается, все растет, движется, пень прорастает всякой зеленью, покрывается всякими цветами. На одном только светлом солнечном пятнышке, на горячем месте, расположились десять кузнечиков, две ящерицы, шесть больших мух, две жужелицы. Вокруг высокие папоротники собрались, как гости, редко ворвется к ним самое нежное дыхание где-то шумящего ветра; и вот в гостиной, у старого пня, один папоротник наклонился к другому, шепчет что-то, и тот шепчет третьему, и все гости обменяются мыслями.

У РУЧЬЯ

Березки теперь давно оделись и утопают в высокой траве, а когда я снимал их, то была первая весна, и в снегу под этой березкой, темнея на голубом, начинался первый ручеек. С тех пор, пока разоделись березки и выросли под ними разные травы с колосками и шишечками и шейками разных цветов, много, много воды утекло из ручья, и сам ручей тот до того зарос в темно-зеленой густоте непроницаемой осокой, что не знаю, есть ли еще в нем теперь хоть сколько-нибудь воды. И так точно было со мной в это время: сколько воды утекло с тех пор, как мы расстались, и по виду моему никому не узнать, что ручей души моей все еще жив.

ПЕСНЯ ВОДЫ

Бывает в лесу, что долго не можешь понять, что это — вода булькает, или тетерева бормочут, или лягушки урчат. Все вместе сливается в одну песню воды, и над ней, согласно всему, блеет бекас божьим баранчиком, в согласии с водой вальдшнеп хрипит, и таинственно ухает выпь.

Все это странное пенье птиц вышло из песни воды.

ЛЕСНОЙ РУЧЕЙ

Если хочешь душу леса постигнуть, найди лесной ручей и отправляйся берегом его вверх или вниз. Я иду берегом своего любимого лесного ручья, и вот что я тут вижу, и слышу, и думаю.

Вижу я, как на мелком месте текущая вода встречает преграду в корнях елей и от этого журчит о корни и распускает пузыри. Рождаясь, эти пузыри быстро мчатся и тут же лопаются, а большая часть их сбивается дальше, у нового препятствия, в далеко видный белоснежный ком.

Новые и новые препятствия встречает вода, и ничего ей от этого не делается, только собирается в струйки, будто сжимает мускулы в неизбежной борьбе.

Водная дрожь от солнца бросается тенью на ствол ели, на травы, и тени бегут по стволам и по травам, и в дрожи этой рождается звук, и чудится, будто травы растут под музыку, и видишь согласие теней.

С мелкоширокого плеса вода устремляется в узкую приглубь, и от этой бесшумной устремленности вот и кажется, будто вода мускулы сжала, и солнце это подхватывает, и напряженные тени струй бегут по стволам и по травкам.

А то вот большой завал, и тут вода как бы ропщет, и далеко слышен этот ропот и переплеск. Но это не слабость, и не отчаяние, и не жалоба: вода этих чувств не знает, каждый ручей уверен в том, что он добежит до свободной воды, и если встретится даже гора, как Эльбрус, он разрежет пополам Эльбрус, а рано ли, поздно ли — добежит.

Рябь же на воде, схваченная солнцем, и тень, как дымок, перебегают вечно по травам и деревьям, и под звуки ручья раскрываются смолистые почки берез, и травы поднимаются из-под воды на берегах.

А вот тихий омут с поваленным внутрь его деревом, тут блестящие жучки-вертунки распускают рябь на тихой воде.

Под сдержанный ропот воды струи катятся уверенно и на радости не могут не перекликнуться; сходятся могучие струи в одну большую и, встречаясь, сливаются, говорят и перекликаются: это перекличка всех приходящих и уходящих струй.

Вода задевает бутоны новорожденных желтых цветов, и так рождается водная дрожь от цветов. Так жизнь проходит то пузырями и пеной, а то в радостной перекличке среди цветов и танцующих теней.

Дерево давно и плотно легло на ручей и позеленело от времени, а ручей нашел себе выход под деревом и быстриком с трепетными тенями бьет и журчит.

Некоторые травы уже давно вышли из воды и теперь на струе постоянно кланяются и отвечают вместе и трепету теней, и ходу ручья.

Пусть завал на пути, пусть! Препятствия делают жизнь: не будь их, вода бы безжизненно сразу ушла в океан, как из безжизненного тела уходит непонятная жизнь.

На пути явилась широкая приглубная низина. Ручей, не жалея воды, наполнил ее и дальше побежал, оставляя жить своей собственной жизнью эту заводь.

Куст широкий под напором зимних снегов согнулся и теперь опустил в ручей множество веток, как паук, и насел на ручей, и шевелит всеми своими длинными ножками.

Семена елей и осин плывут и плывут.

Весь проход ручья через лес — это путь длительной борьбы, и так создается тут время. И так длится борьба, и в этой длительности успевает зародиться жизнь и мое сознание.

Да, не будь этих препятствий на каждом шагу, вода бы сразу ушла, и не было бы жизни — времени...

В борьбе своей у ручья есть усилие: его струи, как мускулы, скручиваются, но нет никакого сомнения, что рано ли, поздно ли он попадет в океан к свободной воде, и вот это «рано ли, поздно ли» и есть самое-самое время и самая-самая жизнь. И я про себя, глядя на этот бодрый ручей, тоже думаю: рано ли, поздно ли попаду в большую воду, и пусть я здесь даже буду последним, там примут меня непременно за первого. Там, в большой воде, в океане, ведь все первые, потому что нет конца жизни.

Перекликаются струи, напрягаясь у сжатых берегов, выговаривают свое: «рано ли, поздно ли». И пока не убежит последняя капля, пока не пересохнет ручей, вода без устали будет твердить: «Рано ли, поздно ли мы попадем в океан».

По заберегам отрезана вода круглой лагункой, и в ней осталась щучка в плену.

А то вдруг придешь к такому тихому месту ручья, что слышно, как на весь-то лес урчит снегирь и как зяблик шуршит старой листвой.

А то мощные струи, весь ручей под косым углом сходится и всей силой ударяется в кручь, укрепленную множеством могучих корней вековой ели.

Так хорошо, что я сел на корни и, отдыхая, слушал, как там, внизу, под кручей, перекликались уверенно могучие струи, они пе-ре-кли-ка-лись в своем «рано ли, поздно ли», а я за них доканчивал: «Мы придем в океан и могучее дерево с его кручей повергнем».

В осиновой мелочи расплескалась вода, как целое озеро, и, собравшись в одном углу, стала падать с обрыва высотой в метр, и от этого стало бубнить далеко. Так бубнило бубнит, а на озерке тихая дрожь, мелкая дрожь, и тесные осинки, опрокинутые там, под водой, змейками убегают вниз беспрерывно и не могут убежать от самих себя.

Привязал меня к себе ручей, и не могу отойти в сторону, скучно становится, теряю в себе уверенность в том, что рано ли, поздно ли доплыву в свободную воду.

Вышел на какую-то лесную дорогу, и тут теперь маленькая, самая низенькая трава на дороге, такая зеленая, сказать, почти ядовитая, и по бокам две колеи, переполненные водой.

На самых молодых березках зеленеют и ярко сияют ароматной смолой почки, но лес еще не одет, и на этот еще голый лес в нынешнем году прилетела кукушка: кукушка на голый лес — считается нехорошо.

Вот уже двенадцатый год, как я рано, неодетой весной, когда цветет только волчье лыко, анемоны, примулы, прохожу этой дикой вырубкой. Кусты, деревья, даже пни так хорошо мне знакомы, что дикая вырубка стала, как сад: я ведь каждый куст, каждую сосенку, елочку обласкал, и они стали моими, и это все равно, что я их посадил — это мой собственный сад.

Из «своего сада» я вернулся к ручью и смотрел тут на большое лесное событие: огромная ель, подточенная ручьем, свалилась со всеми своими старыми и новыми шишками, всем множеством веток своих легла на ручей, и о каждую ветку теперь билась струйка и, протекая, твердила, перекликаясь с другими: «Рано ли, поздно ли...»

Ручей выбежал из глухого леса на поляну и разлился под теплыми, открытыми лучами солнца широким плесом. Тут вышел из воды первый желтый цветок, и, как соты, лежала икра лягушек, такая спелая, что через прозрачные воздушные ячейки просвечивали черные головастики. Тут же, над самой водой, высились во множестве голубоватые мушки величиной почти что с блоху, и тут же падали в воду, вылетали откуда-то и падали, и в этом была, кажется, вся их короткая жизнь. Блестящий, как медный, завертелся по тихой воде жучок водяной, и наездник чертил во все стороны, не шевеля воды. Лимонница, большая и яркая, пролетела над тихой водой.

Маленькие лужицы вокруг заводи все травой проросли и цветами, а пуховые вербочки на ранней иве процвели и стали похожи на маленьких цыплят в желтом пуху.

Что такое случилось с ручьем? Половина воды отдельным ручьем пошла в одну сторону, другая половина — в другую. Может быть, в борьбе своей за веру в свое «рано ли, поздно ли» вода разделилась: одна вода говорила, что вот этот путь раньше приведет к цели, а другая в другой стороне увидела короткий путь, — и так они разбежались, и обежали большой круг, и заключили большой остров между собой, и опять вместе радостно сошлись и поняли: нет разных дорог для воды, все пути, «рано ли, поздно ли», приведут в океан.

И глаз мой обласкан, и ухо все время слышит: «рано ли, поздно ли», и аромат смолы и березовой почки — все сошлось в одно, и мне стало так, что лучше уже и быть не могло, и некуда мне больше стремиться. Я опустился между корнями дерева, прижался к стволу, лицо повернул к теплому солнцу, и тогда пришла моя желанная минута и остановилась, и последним человеком от земли я первым вошел в цветущий мир.

Ручей мой пришел в океан.

РЕКИ ЦВЕТОВ

Там, где мчались весенние потоки, теперь везде потоки цветов.

И мне так хорошо было пройтись по этому лугу, я думал: «Значит, недаром неслись весной мутные потоки».

И потом переходил к пережитому и думал: «Надо смириться до какой-нибудь раковой шейки, передающей в точности свою жизнь другой, до того похожей на нее раковой шейке, что, кажется нам, она жила от века веков и будет долго жить».

Но разве человеку так можно смириться? Нет! Но и без этого как жить, не веря, что рано ли, поздно ли все мутные потоки человеческой жизни непременно станут реками цветов.

ЖИВЫЕ НОЧИ

Дня три или четыре тому назад произошел огромный и последний уступ в движении весны. Тепло и дожди обратили нашу природу в парник, воздух насыщен ароматом молодых смолистых листов тополей, берез и цветущей ивы. Начались настоящие теплые живые ночи. Хорошо с высоты достижений такого дня оглянуться назад и ненастные дни ввести как необходимые для создания этих чудесных живых ночей.

КРАСНЫЕ ШИШКИ

Росы холодные, и свежий ветер днем умеряет летний жар. И только потому еще можно ходить в лесу, а то бы теперь видимо-невидимо было слепней днем, а по утрам и вечерам — комаров. По-настоящему теперь бы время мчаться обезумевшим от слепней лошадям в поле прямо с повозками.

В свежее солнечное утро иду я в лес. Люди, работающие на полях, спокойно отдыхают. Лесная лужайка вся насыщена холодной росой, насекомые спят, многие цветы еще не раскрывали венчиков. Шевелятся только листы осины, с гладкой верхней стороны листы уже обсохли, на нижней бархатная роса держится мелким бисером.

— Здравствуйте, знакомые елочки, как поживаете, что нового?

И они отвечают, что все благополучно, что за это время молодые красные шишки дошли до половины настоящей величины. Это правда, это можно проверить: старые, пустые рядом с молодыми висят на деревьях.

Из еловых пропастей я поднимаюсь к солнечной опушке, по пути в глуши встречается ландыш, он еще сохранил свою форму, но слегка пожелтел и больше не пахнет.

ШМЕЛЬ И ЦВЕТОНОЖКА

Какая нежная цветоножка у раковой шейки, как она обременена своим толстым цветком.

А вот когда на эту шейку, и так тяжелую, толстую, усядется огромной тяжести шмель, цветоножка поддастся, наклонится, шмель встревоженный рассерженно загудит, начнет устраиваться. Цветоножка все гнется, он все жужжит, пока она согнется до предела, покорится. Он же всосется и замолчит.

МОЙ ГРИБ

В грибном лесу одна полянка другой полянке руку подает через кусты, и когда эти кусты переходишь, на полянке тебя встречает твой гриб. Тут искать нечего: твой гриб всегда на тебя смотрит.

НОЧНАЯ КРАСАВИЦА

На мое чутье, у нашей ночной красавицы порочный запах, особенно под конец, когда исчезнут все признаки весны и начинается лето. Она как будто и сама знает за собой этот грех и стыдится пахнуть при солнечном свете.

Но я не раз замечал: когда ночная красавица потеряет первую свежесть, белый цвет ее потускнеет, становится даже чуть-чуть желтоватым, то на этих последних днях своей красоты ночная красавица теряет свой стыд и пахнет даже на солнце. Тогда можно сказать, что весна этого года совсем прошла и такой, как была, никогда не вернется.

СЕРЕБРЯНОЕ УТРО

Вот когда полон лес! Роса еще не совсем сошла, трава, листья сверкают, и все в серебре. Много в зеленых папоротниках черных пней, всюду иваны-да-марьи, волчьи ягоды, барвинки, былинки с малыми пташками. Куст весь покрыт мелкими розовыми цветочками и гудит, бабочки порхают, пчелы стреляют во все стороны, жужжат жуки, басят шмели. На кусте был большой праздник. Там никто не слушал мое человеческое сердце, стучащее, как чугунная гиря, только я по собаке своей догадывался, что внизу под кустом сидело что-то большое.

Как темная туча, вырвался из куста черныш: посеча ахнула, и лес вокруг захлопал и затрещал. Вот когда в груди умолкает стук, что-то будто отрывается и улетает. Я уже вижу птицу на мушке, но шепчу себе: отпустить — не уйдет!

А после все уже само собой делается, и хотя и не видно за дымом, но я и так знаю, что за кочкой прыгает красная бровь подстреленной птицы — то покажется, то спрячется.

Полон лес! Под каждым кустом сидит черныш, и всегда будет так: теперь найден ключ от всех кустов, пеньков, ямок, овражков, логов и болотных кочек.

Сколько времени прошло, а все было серебряное утро. Собака вошла в воду, выбежала серебряная. Недалеко по кладкам медведица переходила с медвежонком ручей, сама, старая, перешла, а неуклюжий бултыхнулся и выскочил весь серебряный, и побежал за матерью: пых-пых-пых! Лосенок в чаще навострил розовые уши и тоже стоял серебряный. Луг у реки был весь, как медовые соты.

БЕЛАЯ РАДУГА

Видал ли кто-нибудь белую радугу?

Это бывает на болотах в самые хорошие дни. Для этого нужно, чтобы в заутренний час поднялись туманы и солнце, показываясь, лучами пронизывало их. Тогда все туманы собираются в одну очень плотную дугу, очень белую, иногда с розовым оттенком, иногда кремовую.

Я люблю белую радугу. Она мне — как молодая мать с полной грудью молока. Белая радуга в это утро одним концом своим легла в лесистую пойму, перекинулась через наш холм и другим концом своим спустилась в нашу болотистую долину.

Рожь буреет. Луговые цветы в этом году, благодаря постоянным дождям, необыкновенно ярки и пышны. В мокрых, обливающих меня ольховых болотных кустах я скоро нашел свою тропу в болота.

КЛЮЧ К СЧАСТЬЮ

В мире нет ничего чужого, мы так устроены, что видим только свое; один видит больше, другой видит меньше, но все — только свое и ничего больше.

Постигаешь это, обыкновенно разглядывая какую-нибудь подробность, сущую мелочь, через которую и входишь в тот мир, где «я» делается душой всего. Много лет я думал над этой подробностью, мелочью, которая является воротами в желанный мир. Я храню множество памятных случаев, но отчего, при каких условиях является самое родственное внимание, на почве которого происходит встреча, разобрать до конца до сих пор не могу. Ключа тут, вероятно, быть и не может: ведь это был бы ключ к счастью. Знаю одно, что вертеть надо разными ключами, вертеть до тех пор, пока замок не откроется.

После, когда захочешь другой раз открыть этим ключом, — не откроется, и окажется, что тогда замок открылся сам. Но ты продолжай вертеть каким-нибудь ключом, в этом весь твой метод — вертеть, трудиться с верой, любовью, — и замок тогда непременно откроется сам.

Сегодня в хаосе цветов и звуков роскошного луга синей фацелии один солнечный лучик попал на венчик крохотной гвоздики, и она вспыхнула рубиновым огнем и привлекла мое родственное внимание ко всему миру цветов и звуков. Венчик крохотной гвоздики в этот раз и стал ключом моего счастья.

РОМАШКА

Радость какая! На лугу в лесу встретилась ромашка, самая обыкновенная: «любит, не любит». При этой радостной встрече я вернулся к мысли о том, что лес раскрывается только для тех, кто умеет чувствовать к его существам родственное внимание. Вот эта первая ромашка, завидев идущего, загадывает: «любит, не любит». Не заметил, проходит, не видя, — не любит, любит только себя... Или заметил?.. О, радость какая: он любит! Но если он любит, то как все хорошо: если он любит, то может даже сорвать.

СТАРЫЙ СКВОРЕЦ

Скворцы вывелись и улетели, и давно уже их место в скворечнике занято воробьями. Но до сих пор на ту же яблоню прилетает в хорошее росистое утро старый скворец и поет. Вот странно — казалось бы, все уже кончено, самка давно вывела, детеныши выросли и улетели... Для чего же старый скворец прилетает каждое утро на яблоню, где прошла его весна, и поет?

Удивляюсь скворцу, и под песню его, косноязычную и смешную, сам в какой-то неясной надежде иногда тоже кое-что сочиняю.

ПТИЧИК

Птичик, самый малый, сел на вершинный палец самой высокой ели, и, видно, он там недаром сел, — тоже славил зарю; клюв его маленький раскрывался, но песня не достигла земли, и по всему виду птички можно было понять: дело ее — славить, а не в том, чтобы песня достигала земли и славила птичку.

ЦВЕТУЩИЕ ТРАВЫ

Как рожь на полях, так в лугах тоже зацвели все злаки, и когда злачинку покачивало насекомое, она окутывалась пыльцой, как золотым облаком. Все травы цветут, и даже подорожник, — какая трава подорожник, — а тоже весь в белых бусинках.

Раковые шейки, медуницы, всякие колоски, пуговки, шишечки на тонких стебельках приветствуют нас. Сколько их прошло, пока мы столько лет жили, а не узнать, — кажется, все те же шейки, колоски, старые друзья. Здравствуйте, еще раз здравствуйте, милые!

РАСЦВЕТ ШИПОВНИКА

Шиповник, наверное, с весны еще пробрался внутрь по стволу к молодой осинке, и вот теперь, когда время пришло осинке справлять свои именины, вся она вспыхнула красными благоухающими дикими розами. Гудят пчелы и осы, басят шмели, все летят поздравлять и на именинах меду попить и домой захватить.

СТАРАЯ ЛИПА

Думал о старой липе с такой морщинистой корой. Сколько времени она утешала старого хозяина и утешает меня, вовсе и не думая ничего о нас. Я смотрю на ее бескорыстное служение людям, и у меня, как душистый липовый цвет, распускается надежда: может, когда-нибудь и я вместе с ней процвету.

СТРАДНАЯ ПОРА

У дятлов теперь в лесу совсем мало трелей. Не до трелей теперь, когда собственной башкой, как балдой, и собственным носом, как долотом, весь день приходится гнезда долбить.

АНЮТИНЫ ГЛАЗКИ

Бабочка, совсем черная, с тонкой белой каймой, сядет и становится треугольником. А среди этих же маленьких бабочек есть голубая, всем очень знакомая. Эта, когда сядет на былинку, делается как цветок. Пройдешь мимо, и за бабочку ни за что не сочтешь — цветок и цветок: «анютины глазки».

БАЛ НА РЕКЕ

Желтые лилии раскрыты с самого восхода солнца, белые раскрываются часов в десять. Когда все белые распустятся, на реке начинается бал.

ВАРЕНЬЕ

Вернулся в десятом часу на ту холодную спящую лужайку, на которую сегодня ходил ранним утром. В солнечном огне все гудело в цветах, заваривалось, благоухало, как будто все вместе тут общими силами варили варенье.

ВЕТЕР В ЛЕСУ

Ветрено, прохладно и ясно в лесу. «Лес шумит», и через шум слышна яркая летняя песенка подкрапивника.

Лес шумит только вверху. В среднем ярусе — в молодом осиннике — только дрожат и чуть слышно постукивают друг о друга нежные круглые листики. Внизу, в травах, полная тишина, и в ней слышно, как работает шмель.

ТРУПЫ ДЕРЕВЬЕВ

Трупы деревьев — это не то, что зловонные трупы животных. Вот береза упала и утонула в раковых шейках и заросли иван-да-марьи. На мертвой березе кора от старости завернулась трубочками, и в каждой трубочке непременно живет кто-нибудь.

СУШЬ

Началась сушь великая. Речка пересохла совершенно, мостики деревьев, когда-то поваленных водой, остались, и тропинка охотников по уткам сохранилась на берегу, и на песочке свежие следы птиц и зверушек, по старой памяти приходящих сюда за водой. Они, правда, находят воду для питья кое-где в бочажках.

ЗАКАТ ГОДА

Для всех теперь только начало лета, а у нас, наблюдающих пристально движение жизни в природе, закат года: деньки ведь уже убывают, и если рожь зацвела, значит, по пальцам можно сосчитать, когда ее будут жать.

В косых утренних лучах на опушке ослепительная белизна берез белее мраморных колонн. Тут, под березами, еще цветет своими необыкновенными цветами крушина; боюсь, что плохо завязалась рябина, а малина сильная, и смородина сильная, с большими зелеными ягодами.

С каждым днем теперь все реже и реже слышится в лесу «ку-ку», и все больше и больше нарастает сытое летнее молчанье с перекличкой детей и родителей. Как редчайший случай — барабанная трель дятла. Услышишь вблизи, даже вздрогнешь и подумаешь: «Нет ли кого?» Нет больше общего зеленого шума. Вот и певчий дрозд — поет как хорошо, но поет он один-одинешенек... Может быть, эта песенка теперь и лучше звучит, — впереди еще самое лучшее время, ведь это начало лета, — но все же начался закат года.

Осень

ОСИНКАМ ХОЛОДНО

В солнечный день осенью на опушке елового леса собрались молодые разноцветные осинки густо одна к одной, как будто им там, в еловом лесу, стало холодно и они вышли погреться на опушку, как у нас в деревнях люди выходят и сидят на завалинках.

ОСЕНЬ

В деревне овинный дух. На утренней заре весело стучат гуськи — дубовые носки. Гриб лезет и лезет...

О МУДРОСТИ

Слова мудрости, как осенние листья, падают без всяких усилий.

ОСЕННЯЯ РОСКА

Заосеняло. Мухи стучат в потолок. Воробьи табунятся. Грачи — на убранных полях. Сороки семьями пасутся на дорогах. Роски холодные, серые. Иная росинка в пазухе листа весь день просверкает.

ЛИСТОПАД

Вот из густых елок вышел под березу заяц и остановился, увидя большую поляну. Не посмел прямо идти на ту сторону и пошел кругом всей поляны, от березки к березке. Вот он остановился, прислушался. Кто боится чего-то в лесу, то лучше не ходи, пока падают листья и шепчутся. Слушает заяц: все ему кажется, будто кто-то шепчется сзади и крадется. Можно, конечно, и трусливому зайцу набраться храбрости и не оглядываться, но тут бывает другое: ты не побоялся, не поддался обману падающих листьев, а как раз вот тут-то кто-то воспользовался и тебя сзади, под шумок, схватил в зубы.

ОСЕНЬ

Ехал сюда — рожь только начинала желтеть. Теперь уезжаю обратно — эту рожь люди едят и новая опять зеленеет. Тогда деревья в лесу сливались в одну зеленую массу, теперь каждое является само собой. И такая уж осень всегда. Она раздевает массу деревьев не сразу, каждому дает немного времени побыть и показаться отдельно. Наша жизнь, думал я, к осени тоже сопровождается особым свечением, и мы понимаем его как личное сознание в творчестве мира.

РОСА

С полей, с лугов, с воды поднялись туманы и растаяли в небесной лазури, но в лесу туманы застряли надолго. Солнце поднимается выше, лучи сквозь лесной туман проникают в глубину чащи, и на них там, в чаще, можно смотреть прямо, и даже считать и фотографировать.

Зеленые дорожки в лесу, поляны все будто курятся, туман везде поднимается, садится на листья вода, на хвоинки елок, на паучиные сети, на телеграфную проволоку. И по мере того как поднимается солнце и разогревается воздух, капли на телеграфной проволоке начинают сливаться одна с другой и редеть. Наверно, то же самое делается и на деревьях: там тоже сливаются капли.

И когда наконец солнце стало порядочно греть, на телеграфной проволоке большие радужные капли стали падать на землю. И то же самое в лесу хвойном и лиственном — не дождь пошел, а как будто пролились радостные слезы. В особенности трепетно-радостна была осина, когда упавшая сверху одна капля приводила в движение чуткий лист под собой, и так все ниже, все сильнее вся осина, в полном безветрии, сверкая, дрожала от падающей капели.

В это время и некоторые высоконастороженные сети пауков обсохли, й пауки стали подтягивать свои сигнальные нити. Застучал дятел по елке, заклевал дрозд по рябине.

ВЕТРЕНЫЙ ДЕНЬ

Этот свежий осенний ветер так же нежно разговаривает с охотником, как сами охотники часто болтают между собой от избытка радостных ожиданий. Можно говорить, и можно молчать: разговор и молчанье легкие у охотника. Бывает, охотник оживленно что-то рассказывает, но вдруг мелькнуло что-нибудь в воздухе, охотник посмотрел туда и потом: «А о чем я рассказывал?» Не вспомнилось — и ничего: можно что-нибудь другое начать. Так и ветер охотничий осенью постоянно шепчет о чем-то и, не досказав одно, переходит к другому: вот донеслось бормотанье молодого тетерева и перестало, кричат журавли.

НАЧАЛО ОСЕНИ

Сегодня на рассвете одна пышная береза в лесу выступила из леса на полянку, как в кринолине, а другая береза робко роняла лист за листом на темную елку. Вслед за этим, как больше и больше рассветало, разные деревья мне стали показываться по-разному. Это всегда бывает в начале осени, когда после пышного и общего всем лета начинается большая перемена, и деревья все по-разному начинают переживать листопад.

Так ведь и у людей: на радости все похожи друг на друга, и только от горя начинается в борьбе за лучшее все выступать лично. Если смотреть по-человечески, то осенью лес изображает нам рожденье личности.

А как же иначе смотреть? И кто приютит сироту — вот этот оторванный, летящий по воздуху листик?

Вот это мелькнувшее сравнение настроило меня очень радостно, и весь я собрался и с родственным вниманием оглянулся вокруг себя. Вот кочка, расчесанная лапками тетеревов; раньше, бывало, непременно в ямке такой кочки находишь перышко тетерева или глухаря и, если оно рябое, знаешь, что копалась самка, если черное — петух. Теперь в ямках расчесанных кочек лежат не. перышки птиц, а опавшие желтые листики. А то вот старая-престарая сыроежка, огромная, как тарелка, вся красная, и края от старости завернулись вверх, и в это блюдо налилась вода, и в блюде плавает желтый листик березы.

ВСХОДЫ

Двойное небо, когда облака шли в разные стороны, кончилось дождем на два дня, и дождь кончился ледянистыми облаками. Но солнце засияло поутру, не обращая внимания на заговор над собой, и я поспешил на охоту с фотографической камерой. Выходила из- под земли посеянная рожь и всходила солдатиками. Каждый из этих солдатиков был в красном до самой земли, а штык зеленый, и на каждом штыке висела громадная, в брусничину, капля, сверкавшая на солнце то прямо, как солнце, то радужно, как алмаз.

Когда я прикинул к глазу визирку кассеты, мне явилась картина войска в красных рубашках с зелеными ружьями и сверкающими у каждого солдатика отдельными солнцами, и восторг мой был безмерный. Не обращая никакого внимания на грязь, я улегся ничком и пробовал на разные лады снять эти всходы.

ОСЕННИЙ РАСЦВЕТ

Есть осенние одуванчики, они много меньше летних и крепче их, и не по одному сидят на ножке, а часто штук по десять. Я снимал их. Еще снимал белое солнце, которое ныряло в облаках, то показываясь белым кружком, то исчезая.

Никогда не надо упускать случая снимать в лесу резкий луч света. Хорошо бы добиться, чтобы выходила сказка росы.

И так во все это росистое утро радость прыгала во мне и не смущала печаль человеческая. Чего мне и вправду смущаться, если так рано, что все горюны еще спят. Когда же они проснутся и загорюют, обсохнет роса, и тогда я успею еще принять печаль их к сердцу.

Горюны всего мира, говорил я, не упрекайте меня!

ПАРАШЮТ

В такой тишине с березы, затертой высокими елями, слетел медленно вниз желтый листок. Он слетел в такой тишине, когда и осиновый листик не шевелится. Казалось, движенье листика привлекло внимание всех, и все ели, березы и сосны, со всеми листиками, сучками, хвоинками, и даже куст, даже трава под кустом дивились и спрашивали: как мог в такой тишине стряхнуться с места и двигаться листик? И, повинуясь всеобщей просьбе узнать, сам ли собой сдвинулся листок, я пошел к нему и узнал. Нет, не сам собой сдвинулся листок: это паук, желая спуститься, отяжелил его и сделал его своим парашютом.

РАЗЛУКА

Какое чудесное утро; и роса, и грибы, и птицы... Но только ведь это уже осень. Березки желтеют, трепетная осина шепчет: «Нет опоры в поэзии — роса высохнет, птицы улетят, тугие грибы все развалятся в Прах... Нет опоры... И так надо мне эту разлуку принять и куда-то лететь вместе с листьями».

ОСЕННИЕ ЛИСТИКИ

Перед самым восходом солнца на поляну ложится первый мороз. Притаиться, подождать у края — что там делается на лесной поляне!

В полумраке рассвета приходят невидимые лесные существа и потом начинают по всей поляне расстилать белые холсты. Первые же лучи солнца, являясь, убирают холсты, и остается на белом зеленое место. Мало- помалу белое все исчезает, и только в тени деревьев и кочек долго еще сохраняются беленькие клинышки.

На голубом небе, между золотыми деревьями, не поймешь, что творится. Это ветер уносит листы, или стайками собрались мелкие птички и несутся в теплые далекие края.

Ветер — заботливый хозяин. За лето везде побывает, и у него даже в самых густых местах не остается ни одного незнакомого листика.

А вот осень пришла — и заботливый хозяин убирает свой урожай.

Листья, падая, шепчутся, прощаясь навеки. У них ведь так всегда: раз ты оторвался от родимого царства, то и прощайся, погиб.

Я вспомнил опять Фацелию, и в осенний день сердце мое, как весной, наполнилось радостью. Мне чудилось: я оторвался от нее, как лист, но я не лист, я человек; может быть, для меня так и надо было: с этого отрыва, от этой утраты ее, может быть, началась моя настоящая близость со всем человеческим миром.

БОРЬБА ЗА ЖИЗНЬ

Время — когда березки последнее свое золото ссыпают на ели и на уснувшие муравейники. Теперь со своим горем я не чувствую больше себя горюном: не мне одному, а всем попадает, а на миру смерть красна. И перед концом особенно хочется жить, и жизнь кажется так дорога. Я замечаю теперь даже блеск хвоинок на тропе в лучах заходящего солнца и все иду, любуясь, иду без конца по лесной тропе, и лес мне становится таким же, как море, и опушка его, как берег на море, а полянка в лесу, как остров. На этом острове стоят тесно несколько елок, под ними я сел отдохнуть. У этих елок, оказывается, вся жизнь вверху. Там, в богатстве шишек, хозяйствует белка, клесты и, наверное, еще много неизвестных мне существ. Внизу же, под елями, как на черном ходу, все мрачно, и только смотришь, как летит шелуха.

Если пользоваться умным вниманием к жизни и питать сочувствие ко всякой твари, можно и здесь читать увлекательную книгу: вот хотя бы об этих семечках елей, падающих вниз при шелушении шишек клестами и белками. Когда-то одно такое семечко упало под березой, между ее обнаженными корнями. Елка, прикрытая от ожогов солнца и морозов березой, стала расти, продвигаясь между наружными корнями березы, встретила там новые корни березы, и своих корней елке некуда девать. Тогда она подняла свои корешки поверх березовых, обогнула их и на той стороне выпустила в землю. Теперь эта ель обогнула березу и стоит рядом с ней со сплетенными корнями.

ЖИВОЙ ДЫМОК

Вспомнилось, как вчера ночью, в Москве, я проснулся и по дыму в окне узнал время: был предрассветный час. Где-то, из какого-то дома, из чьей-то трубы выходил дымок, едва различимый в темноте и прямой, как колонна, дрожащая в мареве. И никого живого не было, только этот живой дымок был, и сердце мое живое волновалось, как этот дымок, и вся душа была вверх, в полнейшей тишине. Так некоторое время, припав лбом к стеклу, я и побыл наедине с дымом в этот предрассветный час.

ПОЗДНЯЯ ОСЕНЬ

Осень длится, как узкий путь с крутыми поворотами. То мороз, то дождь, и вдруг снег, как зимой, — метель белая, с воем, и опять солнце, опять тепло и зеленеет. Вдали, в самом конце, березка стоит с золотыми листиками, как обмерла, так и осталась, и больше ветер с нее не может сорвать последних листов: все, что можно было, сорвал.

Самая поздняя осень — это когда от морозов рябина сморщится и станет, как говорят, «сладкой». В это время самая поздняя осень до того сходится близко с самой ранней весной, что по себе только и узнаешь отличие дня осеннего и весеннего, — осенью думается: «Вот переживу эту зиму и еще одной весне обрадуюсь».

Тогда думаешь, что и все так в жизни непременно должно быть: надо поморить себя, натрудить и после того можно и радоваться чему-нибудь. Вспоминалась басня «Стрекоза и муравей» и суровая речь муравья.

А ранней весной, точно в такой же день, ждешь радости без всяких заслуг: придет весна, ты оживешь в ней и полетишь, как стрекоза, вовсе не раздумывая о муравье.

БЫСТРИК

Вот полянка, где между двумя ручьями я недавно белые грибы собирал. Теперь она вся белая, каждый пень накрыт белой скатертью, и даже красная рябина морозом напудрена. Большой и спокойный ручей замерз, а маленький быстрик все еще бьется.

ПЕРВЫЙ МОРОЗ

Ночь прошла под большой чистой луной, и к утру лег первый мороз. Все было седое, но лужи не замерзали. Когда явилось солнце и разогрело, то деревья и травы обдались такой росой, такими светящимися узорами глянули из темного леса ветви елей!.. Особенно хороша была сверкающая сверху донизу королева- сосна. Радость прыгала в груди моей молодой собакой.

ГЛАЗА ЗЕМЛИ

С утра до вечера дождь, ветер, холод. Слышал не раз от женщин, потерявших любимых людей, что глаза у человека будто умирают иногда раньше сознания; случается, умирающий даже и скажет: «Что-то, милые мои, не вижу вас», — это значит, глаза умерли, и в следующее мгновение, может быть, откажется повиноваться язык. Вот так и озеро у моих ног. В народных поверьях озера — это глаза земли, и тут вот уж я знаю наверное — эти глаза раньше всего умирают и чувствуют умирание света, и в то время, когда в лесу только-только начинается красивая борьба за свет, когда кроны иных деревьев вспыхивают пламенем и, кажется, сами собою светятся, вода лежит как бы мертвая, и веет от нее могилой с холодными рыбами.

Дожди вовсе замучили хозяев. Стрижи давно улетели. Ласточки табунятся в полях. Было уже два мороза. Липы все пожелтели сверху донизу. Картофель тоже почернел. Всюду постелили лен. Показался дупель. Начались вечера...

УМЕРШЕЕ ОЗЕРО

Тихо в золотистых лесах, тепло, как летом, паутина легла на полях, сухая листва громко шуршит под ногами, птицы далеко взлетают вне выстрела, русак пустил столб пыли на дороге. Я вышел рано из дому и головную боль свою уходил до того, что лишился способности думать. Мог я только следить за движениями собаки, держать ружье наготове да иногда поглядывать еще на стрелку компаса. Мало-помалу я захожу так далеко, что стрелка компаса смотрит не через мой дом, и так я вступаю в совершенно мне неведомый край. Долго я продирался через густейшую заросль, и вдруг мне открылось в больших дремучих золотых лесах совершенно круглое умершее озеро. Я долго сидел и смотрел в эти закрытые глаза земли. Вечером почти вдруг перемена погоды: в лесу за стеной будто огромный самовар закипел, — это дождь и ветер раздевают деревья. В эту ночь, согласно всем моим приметам и записям, должен лететь гусь.

ПЕРВЫЙ ЗАЗИМОК

Ночь тихая, лунная, прихватил мороз, и на первом рассвете выпал зазимок. По голым деревьям бегали белки. Вдали как будто токовал тетерев, я уже хотел было его скрадывать, как вдруг разобрал: не тетерев это токовал, а по ветру с далекого шоссе так доносился ко мне тележный кат.

День пестрый, то ярко солнце осветит, то снег летит. В десятом часу утра на болотах еще оставался тонкий слой льда, на пнях белые скатерти и на белом красные листики осины лежат, как кровавые блюдца. Поднялся гаршнеп в болоте и скрылся в метели.

Гуси пасутся. В полумраке стою неподвижно лицом к вечерней заре. Были слышны крики пролетающих гусей, мелькнула стайка чирков и еще каких-то больших уток. Каждый раз явление птиц так волновало меня, что я бросал свою мысль и потом с трудом опять находил ее. Эта мысль была о том, что вот как отлично это придумано: устроить жизнь каждому из

нас так, чтобы не очень долго жилось, чтобы нельзя никак успеть все захватить самому, все без остатка, — от этого каждому из нас и представляется мир бесконечным в своем разнообразии.

ГУСИ-ЛЕБЕДИ

Ночь была ясная, звездно-лунная. Сильный мороз. Утром все белое. Гуси пасутся на своих местах. Прибавился новый караван, и всего стало летать с озера на поле штук двести. Тетерева до полудня были все на деревьях и бормотали. Потом небо закрылось, стало мозгло и холодно.

После обеда опять явилось солнце, и до вечера было прекрасно. Мы радовались нашим уцелевшим от общего разгрома двум золотым березкам. Ветер был, однако, северный, озеро лежало черное и свирепое. Прилетел целый караван лебедей. Слышал, что лебеди не очень долго держатся у нас, и когда озеро уже так замерзнет, что останется только небольшая середка, и уже обозы зимней дорогой едут прямой дорогой по льду, слышно бывает ночью во тьме, в тишине, как там, на середине где-то, густо разговаривают, — думаешь — люди, а то лебеди на незамерзшей середочке между собой.

Вечером из оврага я подобрался к гусям очень близко и мог бы из дробовика произвести у них настоящий разгром, но пока лез по круче, приустал, сердце слишком сильно билось, а может быть, просто хотелось поозорничать. Был пень у самого верха оврага, и я сел на него так, что поднять только голову — и покажется ржанище с гусями, ближайшее от меня, в десяти шагах. Ружье было приготовлено, мне казалось, что даже при внезапном взлете им без больших потерь нельзя от меня улететь, и я закурил папироску, очень осторожно выпуская дым, рассеивая его ладонью у самых губ. Между тем за этим маленьким пальцем была другая балка, и оттуда, совершенно так же, как и я, пользуясь сумерками, к гусям подползала лисица. Я не успел ружья поднять, как целая огромная стая гусей снялась и стала вне выстрела. Еще хорошо, что я догадался о лисице и не сразу высунул голову. Она ходила, как собака, по гусиным следам, заметно все ближе и ближе подвигаясь ко мне. Я устроился, утвердил локти, примерился глазом, тихонечко свистнул мышкой — она посмотрела сюда, свистнул другой раз — она пошла на меня...

ТЕНЬ ЧЕЛОВЕКА

Утренняя луна. Восток закрыт. Все-таки, наконец, как из-под одеяла показывается полоска зари, а возле луны остаются голубые поляны.

Озеро как будто покрыто льдинами, так странно и сердито разрушались туманы. Кричали деревенские петухи и лебеди.

Я плохой музыкант, но, мне думается, у лебедей верхняя октава журавлиная — тот самый их крик, которым они по утрам на болотах как будто вызывают свет, а нижняя октава гусиная — баском-говорком.

Не знаю, наверно, от луны или от зари на голубых полянках вверху я наконец заметил грачей, и потом скоро оказалось, все небо было ими покрыто — грачами и галками: грачи маневрировали перед отлетом, галки, по своему обыкновению, их провожали. Где бы это узнать, почему галки всегда провожают грачей? Было время, когда я думал, что все на свете известно и только я, горемыка, ничего не знаю, а потом оказалось, что в живой природе ученые часто не знают даже самого простого.

Поняв это, я стал в таких случаях всегда сам что-нибудь сочинять. Так вот и о галках думаю, что птичья душа, как волна: в их быту какой-нибудь толчок передается из рода в род, как волна волне передает удар камня, брошенного в воду. Вот, может быть, при первом толчке грачи и галки собирались было вместе лететь, но грачи улетели, а галки раздумали. И так до сих пор из рода в род они повторяют одно и то же: соберутся вместе лететь и галки вернутся назад, когда проводят грачей.

Но может быть и еще проще: так недавно еще мы узнали, что некоторые из наших ворон являются перелетными. Почему же и некоторые из галок не могут улетать вместе с грачами?

Подул утренний ветер и свалил мою елочку, поставленную среди поля, чтобы можно было из-за нее подползти к гусям. Я пошел ее ставить, но как раз в тот момент, когда я поставил ее, показались гуси. Добросовестно я ползал вокруг елочки, прячась от гусей, но они сделали несколько кругов — елочка все казалась им подозрительной, — да так и улетели подальше и расселись возле Дубовиц. Я стал к ним подползать из-за большого куста ивы посредине поля. На жнивье лежал белый мороз, и тень моя на белом выползала раньше меня, долго я не замечал ее, но вдруг в ужасе заметил, что она, огромная, страшная, подбирается к самым гусям. Страшная тень человека на белом морозе дрогнула, начался переполох у гусей, и вдруг все они с криком в двести голосов, из которых каждый был не слабее человеческого «ура!» при атаке, бросились прямо на мой куст. Я успел прыгнуть внутрь куста и в прогалочек навстречу длинным шеям высунуть двойной ствол.

БАРСУК

Прошлый год в это время земля была уже белая, теперь осень перестоялась, и по черной земле, далеко заметные, ходят и ложатся белые зайцы. Вот кому теперь плохо! Но чего бояться серому барсуку? Мне кажется, барсуки еще ходят. Какие теперь они жирные!

Пробую постеречь у норы. В это мрачное время в еловом лесу не сразу доберешься до той тишины, где нет нашей комнатной расценки мрачных и веселых сезонов, а неизменно движется все и в этом неустанном движении находит свой смысл и отраду. Этот яр, где живут барсуки, до того крут, что, взбираясь туда, часто приходится на песке оставлять свою пятерню рядом с барсучьей. У ствола старой ели я сажусь и сквозь нижнюю еловую лапину слежу за главной норой. Белочка, обкладывая мохом на зиму свое гайно, обронила посорку, и вот тут началась та самая тишина, слушая которую охотник может, не скучая, часами сидеть у норы барсука.

Под этим тяжелым небом, подпертым частыми елками, нет ни малейших намеков на движение солнца, но когда солнце садится, барсук это знает, в своей темной норе и немного спустя с большой осторожностью пробует выйти на свою ночную охоту. Не раз, высунув нос, он фыркнет и спрячется, и вдруг с необычайной живостью выскочит — и охотник не успеет моргнуть. Гораздо лучше садиться перед рассветом, когда барсук возвращается, — тогда он просто идет и далеко шелестит. Но теперь по времени надо бы лежать барсуку в зимней спячке, теперь не каждый день он выходит, и жалко ночь напрасно сидеть и потом днем отсыпаться.

Не в кресле сидишь, ноги стали как неживые, но барсук вдруг высунул нос, и все стало лучше, чем в кресле. Чуть показал нос и в тот же миг спрятался. Через полчаса еще показал, подумал и скрылся вовсе в норе...

Да так вот и не вышел. А я еще не успел дойти к леснику, как полетели белые мухи. Неужели барсук, только высунув нос из норы, это почуял?

ВЛАСТЬ КРАСОТЫ

Художник Борис Иванович в тумане подкрался к лебедям близко, стал целиться, но, подумав, что мелкой дробью по головам больше убьешь, раскрыл ружье, вынул картечь, вложил утиную дробь. И только бы стрельнуть — стало казаться, что не в лебедя, а в человека стреляешь. Опустив ружье, он долго любовался, потом тихонечко пятился, пятился и отошел так, что лебеди вовсе и не знали страшной опасности.

Приходилось слышать, будто лебедь не добрая птица, не терпит возле себя гусей, уток, часто их убивает. Правда ли? Впрочем, если и правда, это ничему не мешает в нашем поэтическом представлении о девушке, обращенной в лебедя: это власть красоты.

ТУМАН

Звездная и на редкость теплая ночь. В предрассветный час я вышел на крыльцо, и слышно мне было — только одна капля упала с крыши на землю. При первом свете заворошились туманы, и мы очутились на берегу бескрайнего моря.

Драгоценное и самое таинственное время — от первого света до восхода, когда только обозначаются узоры совершенно безлиственных деревьев: березки были расчесаны вниз, клен и осина — вверх. Я был свидетелем рождения мороза, как он подсушил и подбелил старую, рыжую траву, позатянул лужицы тончайшим стеклышком.

При восходе солнца в облаках показалось строение того берега и повисло высоко в воздухе. В солнечных лучах явилось наконец из тумана и озеро. В просвеченном тумане все казалось сильно увеличенным, длинный ряд крякв был фронтом наступающей армии, а группа лебедей была, как сказочный, выходящий из воды белокаменный город.

Показался один летящий с ночевки тетерев, и, несомненно, по важному делу и не случайно, потому что с другой стороны тоже летел и в том же направлении, и еще, и еще... Когда я пришел туда, к озерному болоту, там собралась уже большая стая, немногие сидели на дереве, большинство бегало по кочкам, подпрыгивало, токовало совершенно так же, как и весной.

Только по очень ярко зеленеющей озими можно было отличить такой день от ранневесеннего, а еще, может быть, и по себе, — что не бродит внутри тебя весеннее вино и радость не колет: радость теперь спокойная, как бывает, когда что-нибудь отболит; радуешься, что отболело, и грустно одумаешься: да ведь это же не боль, это сама жизнь прошла...

Во время этого большого зазимка озеро было совершенно черное, в ледяном кольце, и каждый день кольцо сжимало все сильней и сильней черную воду в белых берегах. Теперь распалось кольцо, освобожденная вода сверкала, радовалась. С гор неслись потоки, шумели, как весной. Но когда солнце закрылось облаками, то показалось, что только благодаря его лучам видима была и вода, и фронт крякв, и город лебедей. Туман все снова закрыл, исчезло даже самое озеро, и почему-то осталось лишь высоко висящее в воздухе строение другого берега.

ИВАН-ДА-МАРЬЯ

Поздней осенью бывает иногда совсем как ранней весной: там — белый снег, там — черная земля. Только весной из проталин пахнет землей, а осенью снегом. Так непременно бывает: мы привыкаем к снегу зимой, и весной нам пахнет земля, а летом принюхаемся к земле, и поздней осенью пахнет нам снегом.

Редко, бывает, проглянет солнце на какой-нибудь час, но зато какая же это радость! Тогда большое удовольствие доставляет нам какой-нибудь десяток уже замерзших, но уцелевших от бурь листьев на иве или очень маленький голубой цветок под ногой.

Наклоняюсь к голубому цветку и с удивлением узнаю в нем Ивана: это один Иван остался от прежнего двойного цветка, всем известного Ивана-да-Марьи.

По правде говоря, Иван не настоящий цветок. Он сложен из очень мелких кудрявых листиков, и только цвет его фиолетовый, почему его и называют цветком. Настоящий цветок, с пестиками и тычинками, только желтая Марья. Это от Марьи упали на эту осеннюю землю семена, чтобы в новом году опять покрыть землю Иванами и Марьями. Дело Марьи много труднее, вот, верно, потому она и опала раньше Ивана.

Но мне нравится, что Иван перенес морозы и даже заголубел. Провожая глазами голубой цветок поздней осени, я говорю потихоньку:

— Иван, Иван, где теперь твоя Марья?

АНЧАР

Люблю гончих, но терпеть не могу накликать в лесу, порскать, лазать по кустам и самому быть как собака. У меня было так: пущу, а сам чай кипятить, не спешу, даже когда и подымет, — пью чай, слушаю, и как пойму гон, перехватываю, становлюсь на место — раз! — и готово.

Я так люблю.

Была у меня такая собака Анчар. Теперь в Алексеевой сече, откуда лощина ведет на вырубку, — в этой лощине, над его могилой, лесная шишига стоит...

Не я выходил Анчара. Привел раз мне один мужичок гончую; был это рослый, статный кобель, и на глазах очки.

Спрашиваю:

— Краденый?

— Краденый, — говорит, — только давно было, зять щенком из питомника украл, теперь за это ничего не будет. Чистая порода.

— Породу, — говорю, — сам понимаю, а как гоняет?

— Здорово. Пошли пробовать.

И только вышли из деревни к завору, пустили, — поминай как звали, только по седой узерке след остался зеленый...

В лесу этот мужичок говорит мне:

— Я что-то озяб, давай грудок разведем.

«Так не бывает, — думаю, — не смеется ли он надо мной?» Нет, не смеется, собирает дрова, поджигает, садится.

— А как же, — спрашиваю, — собака?

— Ты, — говорит, — молод — я стар, ты не видал такого, я тебя научу: о собаке не беспокойся, она свое дело знает, ей дано искать, а мы будем чай пить.

И ухмыляется. Выпили мы по чашке.

— Вам!

Я так и рванулся.

Мужичок засмеялся и спокойно наливает себе вторую чашку.

— Послушаем, — говорит, — что он поднял. — Слушаем. Густо лает, редко и хлестко гонит. Мужичок понял: лисицу мчит.

Мы по чашке выпили, а тот уж версты четыре пролетел. И вдруг скололся. Мужичок в ту сторону рукой показал, спрашивает:

— Там у вас коров пасут?

И верно, в этой стороне пасут карачуновские.

— Эта она его в коровий след завела, теперь он добирать будет. Выпьем еще по одной.

Но недолго пришлось отдохнуть лисице, кобель опять схватил свежий след и закружил на малых кругах, — видно, была местная. И как на малых кругах пошел, мужичок чай пить бросил, грудок залил, раскидал ногами и говорит:

— Ну, теперь надо поспешать.

Бросились перехватывать на полянку перед лисьими норами. Только расставились, и она тут, на поляне, и кобель у нее на хвосте. Трубой она ему показала в болото, он же не поверил, — тип! — за шею; она — вию! — и готово: лисица, — и он рядом ложится, лапу зализывать.

Его звали Гончар, я же на радости крикнул:

— Анчар!

И так пошло после: Анчар и Анчар.

Солнце охотничье, вы знаете, как раскрывается? Знаете, утро, когда мороз на траве и перед восходом солнца туман, потом солнце восходит и мало-помалу туман отдаляется, и то, что было туман, стало синим между зелеными елями и золотыми березками, да так вот и пошло все дальше и дальше синеть, золотиться, сверкать. Так суровый октябрьский день открывается, и точно так открывается сердце охотничье: хлебнул мороза и солнца, чхнул себе на здоровье, и каждый встречный человек стал тебе другом.

— Друг мой, — говорю мужичку, — по какой беде ты собаку такую славную за деньги отдаешь в чужие руки?

— Я в хорошие руки отдаю собаку, — сказал мужичок, — а беда моя крестьянская: корова зеленями морозцу хватила, раздулась и околела; корову надо купить, без коровы нельзя крестьянину.

— Знаю, что нельзя, жаль мне очень тебя. А что же ты просишь за собаку?

— Корову же и прошу, у тебя две, отдай мне свою пеструю.

Отдал я за Анчара корову.

Эх, и была же у меня осень! В лесу не накликаю, не порскаю, не колю глаза сучьями — хожу себе тихо по дорожкам, любуюсь, как изо дня в день золотеют деревья; бывает, рябцами займусь, намну тропок, насвистываю, и они ко мне по тропкам сами бегут. Так прошло золотое время, в одно крепкое морозное утро солнце взошло, пригрело, и в полдень весь лист на деревьях осыпался. Рябчик на манок перестал отзываться. Пошли дожди, запрела листва, наступил самый печальный месяц — ноябрь.

Вот нет этого у меня, чтобы шайками в лес на охоту ходить, я люблю идти в лесу тихо, с остановками, с замиранием, и тогда всякая зверушка меня за своего принимает, всякую такую живность очень люблю я разглядывать, всему удивляюсь и бью только, что мне положено. И это мне хуже всего, когда шайками в лесу идут, гамят и бьют все, что попадается. Но бывает, какой-нибудь согласный приятель, понимающий охотник явится, — люблю проводить его; другое это удовольствие, а тоже хорошее: хорошему человеку до смерти рад. Так, пишет мне в начале ноября из Москвы один охотник, просится со мной погонять. Вы все знаете этого охотника, не буду его называть. Конечно, я очень ему обрадовался, отписал ему, и в ночь под седьмое он ко мне является.

И вот нужно же так — перед этим лег было славный зазимок и как раз под седьмое растаял: грязно, моросит мелкий холодный дождик. Всю ночь я не спал, беспокоился, как бы дождик не помешал и не смыл ночные следы. Но счастливо вызвездило после полуночи, и к утру зайцы славно набегали.

До рассвета, при утренней звезде, мы чаю напились, наговорились и, когда заголубело в окне, вышли с Анчаром на русаков.

Озимый клин в эту осень начинался у самой деревни, была озимь в ту осень густая, тугая, сочно-зеленая, хоть сам ешь. И русак на этой озими так наедался, вы не поверите, сало внутри висело, как виноград, и я почти по фунту с русака надирал. Весело взял Анчар след, покружил, разобрался в жировке и пошел прямым ходом на лежку. В лесу в это время капель, шорох. Этого русак очень боится, выбирается и ложится у нас на вырубке, против Алексеевой сечи. И как я понял Анчара, что он с зеленей пошел на вырубку, — скорей на пустошь, к лощине: с вырубки русаки непременно этой лощиной бегут. На первое место я поставил приятеля, у края оврага, сам же стал по другой стороне, и ему не видно меня, а мне он весь как на ладони. План, конечно, и на охоте необходим, но только редко по плану приходится. Ждем-пождем — нет гона, и Анчар как провалился.

— Сережа! — кричу я...

Ах, виноват, не хотел я называть вам этого охотника, вы все его знаете, ну, да ведь Сергеев у нас много.

— Сережа, — кричу я, — потруби Анчара!

Свой охотничий рог я ему отдал, он большой мастер трубить и любит. И только взялся Сережа за рог, гляжу — Анчар к нам бежит по лощине. Сразу я понял по его походке — он тем же самым следом бежит, и еще понял: это того русака лисица или сова перегнали с лежки, он прошел уже лощину, и Анчар его добирает. Вот когда он поравнялся с моим приятелем, гляжу — тот поднимает ружье и прицеливается...

И ничего бы не было, если бы в ту минуту я вспомнил, что как раз с этого самого места раз я сам в человеческую голову целился и только вот чуть-чуть не убил: лощиной шел человек в заячьей шапке, мне была только шапка видна, и вот только бы курок спустить, — вдруг вся голова показалась. Мелькни мне это в памяти, я понял бы, что сверху видна только шерсточка, крикнул бы, и он остановился. Но я подумал — приятель мой балуется, это постоянно бывает у городских охотников, как у застоялых коней.

Думал, шутит, и вдруг — бац!

Было тихо, дым весь пал в лощину и все застелил.

Обмер я и сразу вспомнил, как с того места сам в

человеческую голову чуть-чуть не выстрелил.

Синий дым лег на зеленую лощину. Жду я, жду, и мгновенья проходят, как годы, и нет Анчара, нет: из дыма не вышел Анчар. Как рассеялось — вижу, спит мой Анчар на траве вечным сном — на зеленой траве, как на постели.

С высоких деревьев на малые капают тяжелые осенние капли, с малых — на кустики, с кустов — на траву, с травы — на землю: печальный шепоток стоит в лесу и стихает только у самой земли — тихо принимает в себя земля все слезы...

А я на все сухими глазами смотрю...

«Ну, что же, — думаю, — бывает и хуже, и человека по случаю убивают».

Перегорелый я человек, скоро с собой справился, и уж стало у меня складываться, как бы лучше мне сделать приятелю, поласковей с ним обойтись, — знаю, ведь не лучше ему, чем мне, и на то мы охотники, чтобы горе умывать радостью. В Цыганове водка живет в каждой избе, так я и решил идти в Цыганово и все замыть. Сам думаю так, а сам смотрю на приятеля и удивляюсь: сошел вниз, поглядел на убитого Анчара, опять стал на место и стоит себе, будто все еще гона ждет.

В чем же тут штука?

— Гоп! — кричу. — Ты в кого стрелял?

Отозвался.

Я помолчал.

— В кого, — кричу, — ты стрелял?

Отвечает:

— В сову.

Оторвалось у меня сердце.

— Убил?

Отвечает:

— Промазал.

Сел я на камень и вдруг все понял.

— Серега! — кричу.

- Ну!

— Потруби Анчара.

Гляжу, схватился Серега за рог и остановился. Сделал шаг в мою сторону — видно, стыдно стало, шагнул другой раз и задумался.

— Ну же, — кричу, — потруби!

Он опять берется за рог.

— Скорей, — кричу, — скорей!..

К губам рог приставляет.

— Да ну же, ну...

И затрубил.

Сижу я на камне, слушаю, как приятель трубит, и страшной чепухой занимаюсь: вижу вот, как ворона за ястребом гонится, и думаю, почему же он ей не даст по затылку, ему бы только раз тюкнуть. С такими думами можно на камне сколько угодно сидеть. И тут же колом стоит вопрос о самом человеке: почему ему нужен обман? Смерть есть конец, все кончается так просто — и зачем-то всем надо трубить. Вот убита собака, никакой охоты у нас быть не может, и сам же он собаку застрелил, и знает он — человек я, не безделушка, с него не взыщу и слова попрека не скажу.

Кого он обманывает?

— Вот, — указываю, — иди ты по той тропинке, она тебя в Цыганово приведет, мы там с тобой выпьем. Иди туда и потрубливай, все потрубливай, я же буду в лесу ходить и слушать, не викнет ли где-нибудь Анчар на трубу.

— Да ты, — говорит, — возьми рог и сам труби.

— Нет, — отвечаю, — не люблю я трубить, у меня от этого в ушах звук остается, ничего не слышу, а тут надо слушать малейшее.

Оробел он и спрашивает нерешительно:

— А ты сам куда пойдешь?

Я показал в сторону, где Анчар лежит. «Ну, — думаю, — деваться теперь ему некуда, сейчас признается».

И вот нет же, говорит:

— В сторону я тебе идти не советую, там и деревьев нет, на кусте он не может повеситься.

— Хорошо, — отвечаю, — я вон туда пойду. А ты, пожалуйста, не забывай, все потрубливай и потрубливай.

Как я сказал, что в другую сторону пойду, очень он обрадовался и затрубил; и так ему надо версты три все трубить и трубить.

«Нет, — говорю ему вслед, — на живых началах много бывает чудес, а на мертвых концах чудес не случается: не отзовется Анчар. Оттого настоящий охотник смотрит прямо в глаза и говорит: выпьем, друг, все кончилось».

Да кого он обманывает?

У меня за поясом всегда маленький топорик для всякого случая, отрубил я им конец у сушины, вытесал вроде лопаты и выкопал яму в мягкой земле. Уложил Анчарушку в яму, холмик насыпал, нарезал дерну, обложил. На гари был у меня примечен чертик из обгорелого дерева, в сумерках он очень наших баб пугает, и все зовут его шишигой. Сходил я на гарь, приволок эту шишигу и поставил Анчару памятник.

Стою, любуюсь на черта, а Сережа все трубит, трубит.

«Кого ты, Сережа, обманываешь?»

Моросит дождик, мелкий, холодный. С высоких деревьев падают тяжелые капли на малые, с малых — на кусты, с кустов — на траву и с травы — на сырую землю. Во всем лесу шепоток стоит и выговаривает: мыши, мыши, мыши... Но тихо принимает в себя мать-земля все слезы и напивается ими, все напивается...

Стало мне так, будто все дороги на свете в один конец сошлись, и на самом конце стоит лесной черт на собачьей могиле и с таким уважением на меня смотрит.

— Слушай, черт, — говорю, — слушай...

И сказал я речь над могилой, и что сказал — потаю.

После того стало мне на душе спокойно. Прихожу в Цыганово.

— Перестань, — говорю, — Сережа, трубить, все кончено, я все знаю. Кого ты обманываешь?

Он побледнел.

Выпили мы с ним, заночевали в Цыганове. Охотника этого вы все знаете, у каждого из нас есть такой Сережа на памяти.

Зима

НА КАПИТАНСКОМ МОСТИКЕ

В предрассветный час иногда зарождается мороз, определяется направление и сила ветра, и потому, если хочешь понять, как сложится день, непременно надо выйти из дому и наблюдать предрассветный час. От моего жилища до крутого обрыва над озером всего двадцать шагов, тут я и стою — наблюдаю, как по диску луны перемещается тончайшая веточка осины, другая проходит, третья; это осинник — как бы шерсть земли, в которой запрятался я, и, эти веточки — отдельные листочки, проходя по диску луны, открывают мне движенье планеты — любимый мой опыт и, кажется, единственный, позволяющий видеть глазами это движенье.

Так легко на этом высоком кряжке в предутренний час забыться от неверного, нажитого с детства представления о жизни на неподвижной плоскости и чувствовать себя пассажиром огромного корабля на его точке, обозначенной меридианом и параллелью.

Да, я пока пассажир, но пройдет большое время, и этот мой же собственный разум, перемещенный в другого, через тысячи жизней вперед, поведет этот корабль от потухающего солнца к какому-нибудь более горячему светилу...

Сильный ветер порывом налетел, закачал осины и спутал видимое движенье. Но все равно, видно или не видно глазам, земля несется в пространство. Ветер сильнеет. Деревья начинают стучать друг о друга оледенелыми сучьями. Каждые десять минут на рассвете температура падает на полградуса, и вот уже становится невыносимо стоять на мостике будущего капитана земли: пятнадцать градусов при сильном ветре. Восход начался в красных мечах.

На пять минут я забежал домой поставить самовар, и когда вернулся, мечей уже не было, солнце закрылось, и по всему озеру бежали дымки метели, обнажая местами темный лед. Пока не замело еще ночные следы зверей, я спешу на лыжах проверить волка, стерегущего мою охотничью собаку, и скоро нахожу в кустах отпечатки его хорошо знакомых мне лап. И лисица была...

Стой! Скорее на часах зацепится стрелка за стрелку, чем дрогнет черная мушка, поставленная на рыжий бок. Бывает охота по правилам и бывает по случаям. Я большей частью охочусь по правилам, а живу по случаям: не соберусь все как-то устроиться, а к тому же жалко время терять на пустяки, — жизнь так коротка. Можно ли благоразумному человеку забыться до того, чтобы, заехав в самое сердце зимы, не запастись дровами и довести свою кассу до того, чтобы в ней осталось всего шестнадцать копеек. Но я живу по случаям не один год и за это время понял, как нужно вести себя, чтобы случаи повторялись: нужно встречать их всегда с веселым лицом. Знаю, как нелегко быть веселым, когда на сердце кошки скребут, но что же делать, если не можешь по правилам. Так вот, сгорела у меня последняя вязанка дров, а я пошел на охоту — вернулся с лисицей. Кто-то видел меня с лисицей, слух дошел до кошатников, и не успели мы шкуру снять, является кошатник и дает мне денег на две с половиной сажени березовых дров. С ним я наказал приятелю своему — охотнику дяде Михею, чтобы он непременно, и как можно скорее, привез мне сухих дров.

Всю ночь бушевала метель и выдула дом совершенно. В предрассветный час вышел я наблюдать и сейчас же вернулся — нечего наблюдать, кругом гудит, свистит, несет сверху и снизу, вмиг пронизывает до костей. А между тем в этот час, наверное, дядя Михей, плотно поев, одевается и едет в лес за дровами. У него такого случая быть не может, чтобы одним выстрелом добыть себе две с половиной сажени, он не рассеянный, живет по правилам, заготовил дрова в лесу еще летом. Заготовленные сухие дрова он продает, сам же топится сырыми, и потому в избе у него всегда холодно. Жить можно бы только на печке, да там лишь ребятишкам да бабам места хватает, а дядя Михей спит в печке. Но тут уж я отказываюсь понимать эту жизнь в печке по правилам и живу, стараясь по возможности не обижать других, по случаям...

На рассвете еще слабо несло, только нос щекотало, лыжа тонула в снегу на полвершка, я посмотрел на дом со стороны и подивился: это не дом был, а какой- то нансеновский «Фрам» в полярной стране, засыпанный, затертый, а вокруг белый курящийся зыбучий океан; далеко вокруг никакого жилья, никакого следа человека, и даже засыпаны все звериные следы совершенно. Конечно, сегодня старухе не принесть молока из деревни. И дядя Михей пожалеет сначала, может быть, свою лошаденку, потом, может быть, и себя. Что же делать-то? Одеваюсь, подпоясываюсь, беру топор, еду в лес, — приволоку сам какое-нибудь сырье... В можжевельниках намело неправильные, островерхие, похожие на дюны сугробы, я провалился в одном по самую шею, забарахтался, ознобил руки. А пока я бился в сугробе, вдруг встало белое во весь рост с земли и до неба. Казалось, белый охотник окладывает меня своим шнуром, я же так беспомощен и дивлюсь, зачем он хлопочет. Не миновать этой жути в природе, когда опускаются руки, и если тонешь, то кажется гораздо легче тонуть, чем жить; если замерзаешь, то много приятней мерзнуть...

Странно увеличиваются в метель все предметы. Кустарник мне показался стеной высокого леса, и вдруг из него выскакивает зверь, высотой в пол-леса, с ушами в аршин. Зверь летел прямо на меня, так что я даже для обороны взмахнул топором, но зайцу я показался, наверное, еще страшнее, чем он мне, и он сразу махнул в сторону. Вслед за ним показалось и то, что его подшумело, — какая-то высокая башня, а из этого вышел дядя Михей и обыкновенным своим голосом говорит о зайце:

— Будь у меня палка в руке, я бы этого косого черта забил.

Палкой он, правда, кажется больше их убил, чем Из ружья.

— Ну, а как же дрова, дядя Михей?

— Свалил.

Не мог довезти и где-то недалеко в поле свалил. Мы перевозим их на санях и сразу пускаем в ход все печи. Из всех труб мой «Фрам» гонит дым, но он сразу исчезает, присоединяясь, как дым папироски, к белому, что стало от земли и до неба.

КРУЖЕВНЫЕ АРКИ

Снежная пороша. В лесу очень тихо и так тепло, что только вот не тает. Деревья окружены снегом, ели свесили громадные, тяжелые лапы, березы склонились и некоторые даже согнулись макушками до самой земли и стали кружевными арками. Ни одна елка не склонится ни под какой тяжестью, разве что сломится, а береза чуть что — и склоняется. Ель царствует со своей верхней мутовкой, а береза плачет. В лесной снежной тишине фигуры из снега стали так выразительны, что странно становится, — отчего, думаешь, они ничего не скажут друг другу, разве только меня заметили и ожидают? И когда полетел снег, то казалось, будто слышишь шепот снежинок, как разговор между странными фигурами.

ЗВЕЗДНАЯ ПОРОША

Вчера вечером порошило из ничего, как будто это со звезд падали снежинки и сверкали внизу, при электричестве, как звезды. К утру из этого сложилась порошка чрезвычайно нежная: дунь — и нет ее. Но этого было довольно, чтобы отметился свежий заячий след. Мы поехали и зайцев поднимали.

СНЕЖНЫЕ ФИГУРЫ

Снежинки, падая, не знали, что делают, и от этого везде на ветвях выходили фигуры. Чище всякого мрамора были тела фигурок, и не было на свете свободнее линий, заключающих сложенный из снежных пушинок материал. Не было никакого плана в этом лесном строительстве, никакой задуманной пользы: оно было ни для чего.

Бывают дни в лесу, когда без ветра, а так, от собственной тяжести, при начале оттепели фигурки начинают падать. Так, был тут Ночной сторож, он сидел, закутанный в тулуп, на большой ветке и дремал, вдруг сверху упал на него Геркулес и рассыпал его; выпрыгнула елка, а из-под елки выскочил заяц. После падали Ведьмы, Волки, Бабушки с Внучками, от них на снегу оставались внизу только ямки, вроде рябинок, а сверху те ветки, где они сидели, прощаясь, махали. И так в безветренный день всюду в лесу деревья как будто сами махали и махали ветвями, прощаясь с фигурками.

СНЕЖКИ

Выпала пороша. На охоте начал снимать лесные фигуры. Веточка тончайшими своими пальчиками держала большой пышный ком. В полдень фигуры начали падать, сшибать одна другую: деревья играли в снежки. Один такой ком попал в зайца, он выскочил, дал след, и Трубач его подхватил.

СНЕГИРЬ НА ЛЬДУ

Всякий ствол дерева, всякая ветка — чем выше, тем тоньше и еще на конце метелочка. Вот почему, когда дружно выпадет снег, аркой сгибается в молодом лесу на просеку ольха, перегибается с одной стороны на другую. Тогда по широкой просеке идти, не наклоняясь, нельзя. По-настоящему надо бы стать на четвереньки и, как заяц, бежать.

Из домашней темноты елей две ветки высоко высунулись и остались в инее двумя белыми крестами, и вся ель от этого стала как Нотр-Дам де Пари. Рядом на темном, вся в инее, рисовалась кружевная березка, и на ней нахохлился красный снегирь.

РОЖДЕНИЕ МЕСЯЦА

Небо чистое. Восход роскошный в тишине. Мороз — минус 12. Трубач по белой тропе гонит одним чутьем.

Весь день в лесу был золотой, а вечером заря горела в полнеба. Это была северная заря, вся малиново-блестящая: как особая прозрачная бумага в елочных игрушках, в бонбоньерках с выстрелом, через которую посмотришь на свет, и все окрашивается в какой-нибудь вишневый цвет. Однако на живом небе было не одно только красное: посредине шла густо-синяя стрельчатая полоса, ложась на красном, как цеппелин, а по краям разные прослойки тончайших оттенков, дополнительных к основным цветам.

Полный расцвет зари продолжался какие-нибудь четверть часа. Молодой месяц стоял против красного на голубом, будто он видел это в первый раз и этой красотой залюбовался. Мы стояли на дикой вырубке, с которой отдельные изуродованные деревья смотрели на зарю. И я силился вспомнить там день моего детства, когда я впервые увидел такую красоту и остался навсегда в плену у природы.

СМЕРТНЫЙ ПРОБЕГ

Случалось не раз мне зимой пропадать в лесу. Видал цыган мороза! И до сих пор, когда в сумерках гляну издали на серую полосу леса, отчего-то становится

не по себе. Зато уже как удастся утро с легким морозцем после пороши, так я рано, далеко до солнца, иду в лес и справляю свое рождество, до того прекрасное, какое, думается самому, никто никогда не справлял.

В этот раз недолго мне пришлось любоваться громадами снежных дворцов и слушать великую тишину. Мой лисогон Соловей подал сигнал: как Соловей- разбойник, зашипел, засвистел и наконец так гамкнул, что сразу наполнил всю тишину. Так он добирает по свежему следу зверя всегда этими странными звуками.

Пока он добирает, я спешу на поляну с тремя елями, — там обыкновенно проходит лисица; становлюсь под зеленым шатром и смотрю в прогалочки. Вот он и погнал, нажимает, все ближе и ближе...

Она выскочила на поляну из частого ельника, далековато, вся красная на белом, и как бы собака, но, подумалось, зачем у нее такой прекрасный, как будто совсем ненужный хвост? Показалось, будто улыбка была на ее злющем лице, — мелькнул пушистый хвост, и нет больше красавицы.

Вылетел вслед Соловей, тоже, как и она, рыжий, могучий и безумный: он помешался когда-то, увидев на белом снегу след коварной красавицы, и с тех пор на гону из доброго домашнего зверя становится самым диким, упорным и страшным. Его нельзя отозвать ни трубой, ни стрельбой. Он бежит и ревет изо всех сил, положив раз навсегда погибнуть или взять. Его безумие так заражает охотника, что не раз случалось опомниться в темноте, верст за двадцать, в засыпанном снегом неизвестном лесу.

След его и ее выходил из разных концов поляны, в густоте он бежал по чутью и тут, завидев след, пересек всю поляну и схватился след в след у той маленькой елочки, где она показала мне хвост. Еще остается небольшая надежда, что это местная лисица, что вернется и будет здесь бегать на малых кругах. Но скоро лай уходит из слуха и больше не вернется.

Теперь начинается мой гон; я буду идти, спешить по следу до тех пор, пока не услышу. Большей частью след идет опушками лесных полян, и у лисы закругляется, а он сокращает. Стараюсь идти по прямому, и сам сокращаю, если возможно. В глазах у меня только следы, и в голове одна только мысль о следах: я тоже, как Соловей, на этот день маниак и тоже готов на все.

Вдруг на пути открывается целая дорога разных следов, больше заячьих, и лисица туда, в заячий путь. У нее двойной замысел: смазать свой след и соблазнить Соловья какой-нибудь свежей заячьей скидкой. Так оно и случилось. Вот свежая скидка, и, кажется, под этим кустиком непременно белый бежит и поглядывает своими черными блестящими пуговками. Соловей метнулся. Неужели он бросит ее и погонится за несчастным зайчишкой?

Одинокий след ее с заячьей тропы бежит в болото, на край, по молодому осиннику, изгрызенному зайцами, пересекает поляну и тут... здравствуй, Соловей! Его могучий след выбегает из леса, снова схватываются следы зверей и уходят в глубину в смертном пробеге.

Мне почудился на ходу вой Соловья. На мгновенье я останавливаюсь, ничего не слышу и думаю: так, показалось. Тишина, и все мне кажется, будто свистят рябчики. А следы вышли в поле, солнце их все поголубило, и так через все большое поле голубеет дорога зверей.

Она, проворная, нырнула под нижнюю жердину изгороди и пошла дальше, а он попробовал, но не мог. Он пытался перескочить через изгородь: на верхней жердине остались два прохвата снега, сделанные его могучими лапами. Вот теперь я понимаю, это я не ослышался, это он, когда свалился с изгороди, с горя провыл мне и пустился в обход. Где уж он там выбрался, мне было не видно, только у границы ужасной горелицы следы снова сбегаются и уходят вместе в эти пропастные места.

Нет для гонки испытания больше этой горелицы. Тут когда-то тлела в огне торфяная земля, подымая громадных земляных медведей, и полегли деревья одно на другое, и так лежат дикими ярусами, а снизу вновь поросло. Тут не только человеку — и собаке не пройти. Это лисица сюда зашла для обмана и ненадолго. Нырнула под дерево и оставила за собой нору, он же смахнул снег сверху и прервал хорьковый след на бревне. Вместе свалились, обманутые снежным пухом, в глубокую яму; и у нее скачок на второй ярус наваленных елей, перелез на третий и потом ход по бревну до половины, и он продержался, но свалился потом в глубокую яму. Слышно, недалеко кто-то заготовляет дрова, — тот, наверное, любовался спокойно, видел, как звери один за другим вздымались и падали. Человеку невозможно пройти этим звериным пробегом. Я делаю круг по краю горелицы, и вот как тоскую, что не могу, как они.

Встретить выходные следы мне не пришлось. Я вдруг услышал со стороны казенника долгий и жалобный заливистый вой. Бегу прямо на вой, трудно мне дышать, и жарко на морозе, как на экваторе.

Все мои усилия оказались лишними. Соловей справился сам и снова вышел из слуха. Но разобрать, почему он так долго и жалобно выл, мне интересно и надо. Большая дорога пересекает казенник. Я понимаю, лисица выбежала на эту дорогу, и по ее свежему следу прямо же проехали сани. Может быть, вот эти самые сани теперь и возвращаются, — расписные сани, в них сваты, накрасив носы, едут с заиндевелыми бородами. За вином ездили? Соловей сюда выбежал на дорогу за лисицей. Но дорога не лес, там он все знает «куда лучше нас» от своих предков волков. Здесь дорога прошла много после, и разве может человек в лесных делах так научить, как волки. Непонятна эта прямая человеческая линия и страшна бесконечность прямых. Он пробовал бежать в ту сторону, откуда выехали сваты За вином, все время поглядывая, не будет ли скидки. Так он долго бежал в ложную сторону, бесконечность дороги наконец его испугала, тут он сел на край и завыл — звал человека раскрыть ему тайну дороги. Сколько времени я путался в горелице, а он все выл.

Верно, он просто вслепую бросился бежать в другую сторону. На одном краешке дороги осталось ее незатертое чирканье — тут он ободрился. А дальше она пробовала сделать скачок в сторону, и почему-то ей не понравилось, вернулась — и на снегу осталась небольшая дуга. По дуге Соловей тоже прошел, но дальше все было стерто: тут возвратились с вином сваты и затерли след Соловья.

Может быть, и укрылось бы от меня, где она с дороги скинулась в куст, но Соловей рухнул туда всем своим грузом и сильно примял. А дальше, на просеке, вижу, опять смерть и живот схватились в два следа и помчались, сшибая с черных пней белые шапочки.

Недолго они мчались по прямой — звери не любят прямого, — опять все пошло целиной, от поляны к поляне, от квартала в квартал.

Радостно я заметил в одном месте, как она, уморенная, пробовала посидеть и оставила тут свою лисью заметку.

И спроси теперь, ни за что не скажу, не найду, приблизительно даже, где я настиг. Наконец гон на малых кругах. Был высокий сосновый бор и потом сразу мелкая густель с большими полянами. Тут везде следы пересекались, иногда на одной полянке по нескольку раз. Тут я услышал нажимающий гон: тут он кружил. Тогда моя сказка-догадка окончилась, я больше не следопыт, а сам вступаю, как третий и самый страшный, в этот безумный спор двух зверей.

Много нанесло снежных пушинок на планку моей бескурковки, отираю их пальцем и по ожогу догадываюсь, как сильно крепнет мороз. Из-за маленькой елки я увидел наконец, как она тихо в густели ельника прошла в косых лучах солнца с раскрытым ртом. Снег от мороза начинает сильно скрипеть, но я теперь этого не боюсь: у нее больше силы не хватит кинуться в бег на большие версты, тут непременно она мне попадется на одном из малых кругов.

Она решилась выйти на поляну и перебежать к моей крайней елочке; язык у нее висел на боку, но глаза по-прежнему были ужасающей злости, скрываясь в своей обыкновенной улыбке. Руки мои совсем ожглись в ожидании, но хоть бы они совсем примерзли к стальным стволам, ей не миновать бы мгновенной гибели! Но Соловей, сокращая путь, вдруг подозрил ее на поляне и бросился. Она встретила его сидя и белые острые зубы и улыбку свою обернула прямо в его простейшую и страшную пасть. Много раз уж он бывал в таких острых зубах и по неделям лежал. Прямо взять ее он не может и схватит только, если она бросится в бег. Но это не конец. Она еще покажет ему ложную

сторону взмахом прекрасного своего хвоста и еще раз нырнет в частый ельник, а там вот-вот и смеркнется.

Оба вспотели, заледенели, заиндевели, дышат пасть в пасть, и пар их тут же садится кристаллами.

Трудно мне подкрадываться по скрипящему снегу: какой, наверно, сильный мороз! Но ей не до слуха теперь: она все острит и острит через улыбку свои острые зубки. Нельзя и Соловью подозрить меня: только заметит — и бросится, и что, если она ему в горло наметилась?

Но я, незаметный, смотрю из-за еловой лапки, и от меня до них теперь уже немного.

На боровых высоких соснах скользнул последний луч зимнего солнца, вспыхнули красные стволы на миг, погасло все рождество, и никто не сказал кротким голосом:

— Мир вам, родные, милые звери!

Тогда вдруг будто сам Дед-Мороз щелкнул огромным орехом, и это было не тише, чем выстрел в лесу.

Все вдруг смешалось, мелькнул в воздухе прекрасный хвост, и далеко отлетел Соловей в неверную сторону. Вслед за Дедом-Морозом, точно такой же, только не круглый, а прямой, с перекатом, грянул мой выстрел.

Она сделала вид, будто мертвая, но я видел ее прижатые уши. Соловей бросился. Она впилась ему в щеку, но я сушиной отвалил ее, и он впился ей в спину, и валенком я наступил ей на шею, и в сердце ударил финским ножом. Она умерла, но зубы так и остались на валенке. Я разжал их стволами.

Всегда стыдно очнуться от безумия страсти, подвешивая на спину дряблого зайца. Но эта взятая нами красавица и убитая не отымала охоты, и ее, мертвую, дать бы волю Соловью, он бы еще долго трепал.

И так мы осмерклись в лесу.

Рекомендуем посмотреть:

Пришвин «В краю дедушки Мазая»

Пришвин «За волшебным колобком»

Пришвин «Анчар»

Чехов «Беззащитное существо»

Пришвин «Кладовая солнца»

Нет комментариев. Ваш будет первым!