Про учительницу Ксению Андреевну Карташову говорили, что у неё руки поют. Движения у неё были мягкие, неторопливые, округлые, и, когда она объясняла урок в классе, ребята следили за каждым мановением руки учительницы, и рука пела, рука объясняла всё, что оставалось непонятным в словах. Ксении Андреевне не приходилось повышать голос на учеников, ей не надо было прикрикивать. Зашумят в классе, — она подымет свою лёгкую руку, поведёт ею — и весь класс словно прислушивается, сразу становится тихо.
— Ух, она у нас и строгая же! — хвастались ребята. — Сразу всё замечает...
Тридцать два года учительствовала в селе Ксения Андреевна. Сельские милиционеры отдавали ей честь на улице и, козыряя, говорили:
— Ксения Андреевна, ну как мой Ванька у вас по науке двигает? Вы его там покрепче.
— Ничего, ничего, двигается понемножку, — отвечала учительница, — хороший мальчуган. Ленится вот только иногда. Ну, это и с отцом бывало. Верно ведь?
Милиционер смущённо оправлял пояс: когда-то он сам сидел за партой и отвечал у доски Ксении Андреевне и тоже слышал про себя, что малый он неплохой, да только ленится иногда... И председатель колхоза был когда-то учеником Ксении Андреевны, и директор машинно-тракторной станции учился у неё. Много людей прошло за тридцать два года через класс Ксении Андреевны. Строгим, но справедливым человеком прослыла она.
Волосы у Ксении Андреевны давно побелели, но глаза не выцвели и были такие же синие и ясные, как в молодости. И всякий, кто встречал этот ровный и светлый взгляд, невольно веселел и начинал думать, что, честное слово, не такой уж он плохой человек и на свете жить безусловно стоит. Вот какие глаза были у Ксении Андреевны!
И походка у неё была тоже лёгкая и певучая. Девчонки из старших классов старались перенять её. Никто никогда не видел, чтобы учительница заторопилась, поспешила. А в то же время всякая работа быстро спорилась и тоже словно пела в её умелых руках. Когда писала она на классной доске условия задачи или примеры из грамматики, мел не стучал, не скрипел, не крошился и ребятам казалось, что из мелка, как из тюбика, легко и вкусно выдавливается белая струйка, выписывая на чёрной глади доски буквы и цифры. «Не спеши! Не скачи, подумай сперва как следует!» — мягко говорила Ксения Андреевна, когда ученик начинал плутать в задаче или в предложении и, усердно надписывая и стирая написанное тряпкой, плавал в облачках мелового дыма.
Не заспешила Ксения Андреевна и в этот раз. Как только послышалась трескотня моторов, учительница строго оглядела небо и привычным голосом сказала ребятам, чтобы все шли к траншее, вырытой в школьном дворе. Школа стояла немножко в стороне от села, на пригорке. Окна классов выходили к обрыву над рекой. Ксения Андреевна жила при школе. Занятий не было. Фронт проходил совсем недалеко от села. Где-то рядом громыхали бои. Части Красной Армии отошли за реку и укрепились там. А колхозники собрали партизанский отряд и ушли в ближний лес за селом. Школьники носили им туда еду, рассказывали, где и когда были замечены немцы. Костя Рожков — лучший пловец школы — не раз доставлял на тот берег красноармейцам донесения от командира лесных партизан. Шура Капустина однажды сама перевязала раны двум пострадавшим в бою партизанам — этому искусству научила её Ксения Андреевна. Даже Сеня Пичугин, известный тихоня, высмотрел как-то за селом немецкий патруль и, разведав, куда он идёт, успел предупредить отряд.
Под вечер ребята собирались у школы и обо всём рассказывали учительнице. Так было и в этот раз, когда совсем близко заурчали моторы. Фашистские самолёты не раз уже налетали на село, бросали бомбы, рыскали над лесом в поисках партизан. Косте Рожкову однажды пришлось даже целый час лежать в болоте, спрятав голову под широкие листы кувшинок. А совсем рядом, подсечённый пулемётными очередями самолёта, валился в воду камыш... И ребята уже привыкли к налётам.
Но теперь они ошиблись. Урчали не самолёты. Ребята ещё не успели спрятаться в щель, как на школьный двор, перепрыгнув через невысокий палисад, забежали три запылённых немца. Автомобильные очки со створчатыми стёклами блестели на их шлемах. Это были разведчики-мотоциклисты. Они оставили свои машины в кустах. С трёх разных сторон, но все разом они бросились к школьникам и нацелили на них свои автоматы.
— Стой! — закричал худой длиннорукий немец с короткими рыжими усиками, должно быть, начальник. — Пионирен? — спросил он.
Ребята молчали, невольно отодвигаясь от дула пистолета, который немец по очереди совал им в лицо.
Но жёсткие, холодные стволы двух других автоматов больно нажимали сзади в спины и шеи школьников.
— Шнеллер, шнеллер, бистро! — закричал фашист.
Ксения Андреевна шагнула вперёд прямо на немца и прикрыла собой ребят.
— Что вы хотите? — спросила учительница и строго посмотрела в глаза немцу. Её синий и спокойный взгляд смутил невольно отступившего фашиста.
— Кто такое ви? Отвечать сию минуту... Я кой-чем говорить по-русски.
— Я понимаю и по-немецки, — тихо отвечала учительница, — но говорить мне с вами не о чем. Это мои ученики, я учительница местной школы. Вы можете опустить ваш пистолет. Что вам угодно? Зачем вы пугаете детей?
— Не учить меня! — зашипел разведчик.
Двое других немцев тревожно оглядывались по сторонам. Один из них сказал что-то начальнику. Тот забеспокоился, посмотрел в сторону села и стал толкать дулом пистолета учительницу и ребят по направлению к школе.
— Ну, ну, поторапливайся, — приговаривал он, — мы спешим... — Он пригрозил пистолетом. — Два маленьких вопросы — и всё будет в порядке.
Ребят вместе с Ксенией Андреевной втолкнули в класс. Один из фашистов остался сторожить на школьном крыльце. Другой немец и начальник загнали ребят за парты.
— Сейчас я вам буду давать небольшой экзамен, — сказал начальник. — Сидеть на место!
Но ребята стояли, сгрудившись в проходе, и смотрели, бледные, на учительницу.
— Садитесь, ребята, — своим негромким и обычным голосом сказала Ксения Андреевна, как будто начинался очередной урок.
Ребята осторожно расселись. Они сидели молча, не спуская глаз с учительницы. Они сели по привычке на свои места, как сидели обычно в классе: Сеня Пичугин и Шура Капустина впереди, а Костя Рожков сзади всех, на последней парте. И, очутившись на своих знакомых местах, ребята понемножку успокоились.
За окнами класса, на стёклах которых были наклеены защитные полоски, спокойно голубело небо, на подоконнике в банках и ящиках стояли цветы, выращенные ребятами. На стеклянном шкафу, как всегда, парил ястреб, набитый опилками. И стену класса украшали аккуратно наклеенные гербарии. Старший немец задел плечом один из наклеенных листов, и на пол посыпались с лёгким хрустом засушенные ромашки, хрупкие стебельки и веточки.
Это больно резануло ребят по сердцу. Всё было дико, всё казалось противным привычно установившемуся в этих стенах порядку. И таким дорогим показался ребятам знакомый класс, парты, на крышках которых засохшие чернильные подтёки отливали, как крыло жука-бронзовика.
А когда один из фашистов подошёл к столу, за которым обычно сидела Ксения Андреевна, и пнул его ногой, ребята почувствовали себя глубоко оскорблёнными.
Начальник потребовал, чтобы ему дали стул. Никто из ребят не пошевелился.
— Ну! — прикрикнул фашист.
— Здесь слушаются только меня, — сказала Ксения Андреевна. — Пичугин, принеси, пожалуйста, стул из коридора.
Тихонький Сеня Пичугин неслышно соскользнул с парты и пошёл за стулом. Он долго не возвращался.
— Пичугин, поскорее! — позвала Сеню учительница.
Тот явился через минуту, волоча тяжёлый стул с сиденьем, обитым чёрной клеёнкой. Не дожидаясь, пока он подойдёт поближе, немец вырвал у него стул, поставил перед собой и сел. Шура Капустина подняла руку:
— Ксения Андреевна... можно выйти из класса?
— Сиди, Капустина, сиди. — И, понимающе взглянув на девочку, Ксения Андреевна еле слышно добавила: — Там же всё равно часовой.
— Теперь каждый меня будет слушать! — сказал начальник.
И, коверкая слова, фашист стал говорить ребятам о том, что в лесу скрываются красные партизаны, и он это прекрасно знает, и ребята тоже это прекрасно знают. Немецкие разведчики не раз видели, как школьники бегали туда-сюда в лес. И теперь ребята должны сказать начальнику, где спрятались партизаны. Если ребята скажут, где сейчас партизаны, — натурально, всё будет хорошо. Если ребята не скажут, — натурально, всё будет очень плохо.
— Теперь я буду слушать каждый, — закончил свою речь немец.
Тут ребята поняли, чего от них хотят. Они сидели не шелохнувшись, только переглянуться успели и снова застыли на своих партах.
По лицу Шуры Капустиной медленно ползла слеза. Костя Рожков сидел, наклонившись вперёд, положив крепкие локти на откинутую крышку парты. Короткие пальцы его рук были сплетены. Костя слегка покачивался, уставившись в парту. Со стороны казалось, что он пытается расцепить руки, а какая-то сила мешает ему сделать это.
Ребята сидели молча.
Начальник подозвал своего помощника и взял у него карту.
— Прикажите им, — сказал он по-немецки Ксении Андреевне, — чтобы они показали мне на карте или на плане это место. Ну, живо! Только смотрите у меня... — Он заговорил опять по-русски: — Я вам предупреждаю, что я понятен русскому языку и что вы будете сказать детей...
Он подошёл к доске, взял мелок и быстро набросал план местности — реку, село, школу, лес... Чтобы было понятней, он даже трубу нарисовал на школьной крыше и нацарапал завитушки дыма.
— Может быть, вы всё-таки подумаете и сами скажете мне всё, что надо? — тихо спросил начальник по-немецки у учительницы, вплотную подойдя к ней. — Дети не поймут, говорите по-немецки.
— Я уже сказала вам, что никогда не была там и не знаю, где это.
Фашист, схватив своими длинными руками Ксению Андреевну за плечи, грубо потряс её:
— Смотри, я буду пока очень добрый, но дальше...
Ксения Андреевна высвободилась, сделала шаг вперёд, подошла к партам, оперлась обеими руками на переднюю и сказала:
— Ребята! Этот человек хочет, чтобы мы сказали ему, где находятся наши партизаны. Я не знаю, где они находятся. Я там никогда не была. И вы тоже не знаете. Правда?
— Не знаем, не знаем!.. — зашумели ребята. — Кто их знает, где они! Ушли в лес — и всё.
— Вы совсем скверные учащиеся, — попробовал пошутить немец, — не может отвечать на такой простой вопрос. Ай, ай...
Он с деланной весёлостью оглядел класс, но не встретил ни одной улыбки. Ребята сидели строгие и настороженные. Тихо было в
классе, только угрюмо сопел на первой парте Сеня Пичугин.
Немец подошёл к нему:
— Ну, ты, как звать?.. Ты тоже не знаешь?
— Не знаю, — тихо ответил Сеня.
— А это что такое, знаешь? — М немец ткнул дулом пистолета в опущенный подбородок Сени.
— Это знаю, — сказал Сеня. — Пистолет- автомат системы «вальтер»...
— А ты знаешь, сколько он может убивать таких скверных учащихся?
— Не знаю. Сами считайте... — буркнул Сеня.
— Кто такое! — закричал немец. — Ты сказал: сами считать! Очень прекрасно! Я буду сам считать до трёх. И если никто мне не сказать, что я просил, я буду стрелять сперва вашу упрямую учительницу. А потом — всякий, кто не скажет. Я начинал считать! Раз!..
Он схватил Ксению Андреевну за руку и рванул её к стене класса. Ни звука не произнесла Ксения Андреевна, но ребятам показалось, что её мягкие певучие руки сами застонали. И класс загудел. Другой фашист тотчас направил на ребят свой пистолет.
— Дети, не надо, — тихо произнесла Ксения Андреевна и хотела по привычке поднять руку, но фашист ударил стволом пистолета по её кисти, и рука бессильно упала.
— Алзо, итак, никто не знай из вас, где партизаны, — сказал немец. — Прекрасно, будем считать. «Раз» я уже говорил, теперь будет «два».
Фашист стал поднимать пистолет, целя в голову учительницы. На передней парте забилась в рыданиях Шура Капустина.
— Молчи, Шура, молчи, — прошептала Ксения Андреевна, и губы её почти не двигались. — Пусть все молчат, — медленно проговорила она, оглядывая класс, — кому страшно, пусть отвернётся. Не надо смотреть, ребята. Прощайте! Учитесь хорошенько. И этот наш урок запомните...
— Я сейчас буду говорить «три»! — перебил её фашист.
И вдруг на задней парте поднялся Костя Рожков и поднял руку:
— Она правда не знает!
— А кто знай?
— Я знаю... — громко и отчётливо сказал Костя. — Я сам туда ходил и знаю. А она не была и не знает.
— Ну, показывай, — сказал начальник.
— Рожков, зачем ты говоришь неправду? — проговорила Ксения Андреевна.
— Я правду говорю, — упрямо и жёстко сказал Костя и посмотрел в глаза учительнице.
— Костя... — начала Ксения Андреевна.
Но Рожков перебил её:
— Ксения Андреевна, я сам знаю...
Учительница стояла, отвернувшись от него,
уронив свою белую голову на грудь. Костя вышел к доске, у которой он столько раз отвечал урок. Он взял мел. В нерешительности стоял он, перебирая пальцами белые крошащиеся кусочки. Фашист приблизился к доске и ждал. Костя поднял руку с мелком.
— Вот, глядите сюда, — зашептал он, — я покажу.
Немец подошёл к нему и наклонился, чтобы лучше рассмотреть, что показывает мальчик. И вдруг Костя обеими руками изо всех сил ударил чёрную гладь доски. Так делают, когда, исписав одну сторону, доску собираются перевернуть на другую. Доска резко повернулась в своей раме, взвизгнула и с размаху ударила фашиста по лицу. Он отлетел в сторону, а Костя, прыгнув через раму, мигом скрылся за доской, как за щитом. Фашист, схватившись за разбитое в кровь лицо, без толку палил в доску, всаживая в неё пулю за пулей.
Напрасно... За классной доской было окно, выходившее к обрыву над рекой. Костя, не задумываясь, прыгнул в открытое окно, бросился с обрыва в реку и поплыл к другому берегу.
Второй фашист, оттолкнув Ксению Андреевну, подбежал к окну и стал стрелять по мальчику из пистолета. Начальник отпихнул его в сторону, вырвал у него пистолет и сам прицелился через окно. Ребята вскочили на парты. Они уже не думали про опасность, которая им самим угрожала. Их тревожил теперь только Костя. Им хотелось сейчас лишь одного — чтобы Костя добрался до того берега, чтобы немцы промахнулись.
В это время, заслышав пальбу на селе, из леса выскочили выслеживавшие мотоциклистов партизаны. Увидев их, немец, стороживший на крыльце, выпалил в воздух, прокричал что-то своим товарищам и кинулся в кусты, где были спрятаны мотоциклы. Но по кустам, прошивая листья, срезая ветви, хлестнула пулемётная очередь
красноармейского дозора, что был на другом берегу...
Прошло не более пятнадцати минут, и в класс, куда снова ввалились взволнованные ребята, партизаны привели троих обезоруженных немцев. Командир партизанского отряда взял тяжёлый стул, придвинул его к столу и хотел сесть, но Сеня Пичугин вдруг кинулся вперёд и выхватил у него стул.
— Не надо, не надо! Я вам сейчас другой принесу.
И мигом притащил из коридора другой стул, а этот задвинул за доску. Командир партизанского отряда сел и вызвал к столу для допроса начальника фашистов. А двое других, помятые и притихшие, сели рядышком на парте Сени Пичугина и Шуры Капустиной, старательно и робко размещая там свои ноги.
— Он чуть Ксению Андреевну не убил, — зашептала Шура Капустина командиру, показывая на фашистского разведчика.
— Не совсем точно так, — забормотал немец, — это правильно совсем не я...
— Он, он! — закричал тихонький Сеня Пичугин. — У него метка осталась... я... когда стул тащил, на клеёнку чернила опрокинул нечаянно.
Командир перегнулся через стол, взглянул и усмехнулся: на серых штанах фашиста сзади темнело чернильное пятно...
В класс вошла Ксения Андреевна. Она ходила на берег узнать, благополучно ли доплыл Костя Рожков. Немцы, сидевшие за передней партой, с удивлением посмотрели на вскочившего командира.
— Встать! — закричал на них командир. — У нас в классе полагается вставать, когда учительница входит. Не тому вас, видно, учили!
И два фашиста послушно поднялись.
— Разрешите продолжать наше занятие, Ксения Андреевна? — спросил командир.
— Сидите, сидите, Широков.
— Нет уж, Ксения Андреевна, занимайте своё законное место, — возразил Широков, придвигая стул, — в этом помещении вы у нас хозяйка. И я тут, вон за той партой, уму- разуму набрался, и дочка моя тут у вас... Извините, Ксения Андреевна, что пришлось этих охальников в класс наш допустить. Ну, раз уж так вышло, вот вы их сами и порасспрошайте толком. Подсобите нам: вы по-ихнему знаете...
И Ксения Андреевна заняла своё место за столом, у которого она выучила за тридцать два года много хороших людей. А сейчас перед столом Ксении Андреевны, рядом с классной доской, пробитой пулями, мялся длиннорукий рыжеусый верзила, нервно оправлял куртку, мычал что-то и прятал глаза от синего строгого взгляда старой учительницы.
— Стойте как следует, — сказала Ксения Андреевна, — что вы ёрзаете? У меня ребята этак не держатся. Вот так... А теперь потрудитесь отвечать на мои вопросы.
И долговязый фашист, оробев, вытянулся перед учительницей.
Маленький рассказ
Ночью красноармеец принёс повестку. А на заре, когда Алька ещё спал, отец крепко поцеловал его и ушёл на войну — в поход.
Утром Алька рассердился, зачем его не разбудили, и тут же заявил, что и он хочет идти в поход тоже. Он, вероятно бы, закричал, заплакал. Но совсем неожиданно мать ему в поход идти разрешила. И вот для того, чтобы набрать перед дорогой силы, Алька съел без каприза полную тарелку каши, выпил молока. А потом они с матерью сели готовить походное снаряжение. Мать шила ему штаны, а он, сидя на полу, выстругивал себе из доски саблю. И тут же, за работой, разучивали они походные марши, потому что с такой песней, как «В лесу родилась елочка», никуда далеко не нашагаешь. И мотив не тот, и слова не такие, в общем эта мелодия для боя совсем неподходящая.
Но вот пришло время матери идти дежурить на работу, и дела свои они отложили на завтра.
И так день за днём готовили Альку в далёкий путь. Шили штаны, рубахи, знамёна, флаги, вязали тёплые чулки, варежки. Одних деревянных сабель рядом с ружьём и барабаном висело на стене уже семь штук. А этот запас не беда, ибо в горячем бою у звонкой сабли жизнь ещё короче, чем у всадника.
И давно, пожалуй, можно было бы отправляться Альке в поход, но тут наступила лютая зима. А при таком морозе, конечно, недолго схватить и насморк или простуду, и Алька терпеливо ждал тёплого солнца. Но вот и вернулось солнце. Почернел талый снег. И только бы, только начать собираться, как загремел звонок. И тяжёлыми шагами в комнату вошёл вернувшийся из похода отец. Лицо его было тёмное, обветренное, и губы потрескались, но серые глаза глядели весело.
Он, конечно, обнял мать. И она поздравила его с победой. Он, конечно, крепко поцеловал сына. Потом осмотрел всё Алькино походное снаряжение. И, улыбнувшись, приказал сыну: всё это оружие и амуницию держать в полном порядке, потому что тяжёлых боев и опасных походов будет и впереди на этой земле ещё немало.
Весь день мне пришлось идти по заросшим луговым дорогам.
Только к вечеру я вышел к реке, к сторожке бакенщика Семёна.
Сторожка была на другом берегу. Я покричал Семёну, чтобы он подал мне лодку, и пока Семён отвязывал её, гремел цепью и ходил за вёслами, к берегу подошли трое мальчиков. Их волосы, ресницы и трусики выгорели до соломенного цвета.
Мальчики сели у воды, над обрывом. Тотчас из-под обрыва начали вылетать стрижи с таким свистом, будто снаряды из маленькой пушки; в обрыве было вырыто много стрижиных гнёзд. Мальчики засмеялись.
— Вы откуда? —- спросил я их.
— Из Ласковского леса, — ответили они и рассказали, что они пионеры из соседнего города, приехали в лес на работу, вот уже три недели пилят дрова, а на реку иногда приходят купаться. Семён их перевозит на тот берег, на песок.
— Он только ворчливый, — сказал самый маленький мальчик. — Всё ему мало, всё мало. Вы его знаете?
— Знаю. Давно.
— Он хороший?
— Очень хороший.
— Только вот всё ему мало, — печально подтвердил худой мальчик в кепке. — Ничем ему не угодишь. Ругается.
Я хотел расспросить мальчиков, чего же в конце концов Семёну мало, но в это время он сам подъехал на лодке, вылез, протянул мне и мальчикам шершавую руку и сказал:
— Хорошие ребята, а понимают мало. Можно сказать, ничего не понимают. Вот и выходит, что нам, старым веникам, их обучать полагается. Верно я говорю? Садитесь в лодку. Поехали.
— Ну, вот видите, — сказал маленький мальчик, залезая в лодку. — Я же вам говорил!
Семён грёб редко, не торопясь, как всегда гребут бакенщики и перевозчики на всех наших реках. Такая гребля не мешает говорить, и Семён, старик многоречивый, тотчас завёл разговор.
— Ты только не думай, — сказал он мне, — они на меня не в обиде. Я им уже столько в голову вколотил — страсть! Как дерево пилить — тоже надо знать. Скажем, в какую сторону оно упадёт. Или как схорониться, чтобы комлем не убило. Теперь небось знаете?
— Знаем, дедушка, — сказал мальчик в кепке. — Спасибо.
— Ну, то-то! Пилу небось развести не умели, дровоколы, работнички!
— Теперь умеем, — сказал самый маленький мальчик.
— Ну, то-то! Только это наука не хитрая. Пустая наука! Этого для человека мало. Другое знать надобно.
— А что? — встревоженно спросил третий мальчик, весь в веснушках.
— А то, что теперь война. Об этом знать надо.
— Мы и знаем.
— Ничего вы не знаете. Газетку мне намедни вы принесли, а что в ней написано, того вы толком определить и не можете.
— Что же в ней такого написано, Семён? — спросил я.
— Сейчас расскажу. Курить есть?
Мы скрутили по махорочной цигарке из мятой газеты. Семён закурил и сказал, глядя на луга:
— А написано в ней про любовь к родной земле. От этой любви, надо так думать, человек и идёт драться. Правильно я сказал?
— Правильно.
— А что это есть — любовь к родине? Вот ты их и спроси, мальчишек. И видать, что они ничего не знают.
Мальчики обиделись:
— Как не знаем!
— А раз знаете, так и растолкуйте мне, старому дураку. Погоди, ты не выскакивай, дай досказать. Вот, к примеру, идёшь ты в бой и думаешь: «Иду я за родную землю». Так вот ты и скажи: за что же ты идёшь?
— За свободную жизнь иду, — сказал маленький мальчик.
— Мало этого. Одной свободной жизнью не проживёшь.
— За свои города и заводы, — сказал веснушчатый мальчик.
— Мало!
— За свою школу, — сказал мальчик в кепке. — И за своих людей.
— Мало!
— И за свой народ, — сказал маленький мальчик. — Чтобы у него была трудовая и счастливая жизнь.
— Всё вы правильно говорите, — сказал Семён, — только мало мне этого.
Мальчики переглянулись и насупились.
— Обиделись! — сказал Семён. — Эх вы, рас- судители! А, скажем, за перепела тебе драться не хочется? Защищать его от разорения, от гибели? А?
Мальчики молчали.
— Вот я и вижу, что вы не всё понимаете, — заговорил Семён. — И должен я, старый, вам объяснить. А у меня и своих дел хватает: бакены проверять, на столбах метки вешать. У меня тоже дело тонкое, государственное дело. Потому — эта река тоже для победы старается, несёт на себе пароходы, и я при ней вроде как пестун, как охранитель, чтобы всё — было в исправности. Вот так получается, что всё это правильно — и свобода, и города, и, скажем, богатые заводы, и школы, и люди. Так не за одно это мы родную землю любим. Ведь не за одно?
— А за что же ещё? — спросил веснушчатый мальчик.
— А ты слушай. Вот ты шёл сюда из Ласковского леса по битой дороге на озеро Тишь, а оттуда лугами на Остров и сюда ко мне, к перевозу. Ведь шёл?
— Шёл.
— Ну вот. А под ноги себе глядел?
— Глядел.
— А видать-то ничего и не видел. А надо бы поглядывать, да примечать, да останавливаться почаще. Остановишься, нагнёшься, сорвёшь какой ни на есть цветок или траву — и иди дальше.
— Зачем?
— А затем, что в каждой такой траве и в каждом таком цветке большая прелесть заключается. Вот, к примеру, клевер. Кашкой вы его называете. Ты его нарви, понюхай — он пчелой пахнет. От этого запаха злой человек и тот улыбнётся. Или, скажем, ромашка. Ведь её грех сапогом раздавить. А медуница? Или сон-трава. Спит она по ночам, голову клонит, тяжелеет от росы. Или купена. Да вы её, видать, и не знаете. Лист широкий, твёрдый, а под ним цветы, как белые колокола. Вот-вот заденешь — и зазвонят. То-то! Это растение приточное. Оно болезнь исцеляет.
— Что значит приточное? — спросил мальчик в кепке.
— Ну, лечебное, что ли. Наша болезнь — ломота в костях. От сырости. От купены боль тишает, спишь лучше и работа становится легче. Или аир. Я им полы в сторожке посыпаю. Ты ко мне зайди — воздух у меня крымский. Да! Вот иди, гляди, примечай. Вон облак стоит над рекой. Тебе это невдомёк; а я слышу — дождиком от него тянет. Грибным дождём — спорым, не очень шумливым. Такой дождь дороже золота. От него река теплеет, рыба играет, он всё наше богатство растит. Я часто, ближе к вечеру, сижу у сторожки, корзины плету, потом оглянусь и про всякие корзины позабуду — ведь это что такое! Облак в небе стоит из жаркого золота, солнце уже нас покинуло, а там, над землёй, ещё пышет теплом, пышет светом. А погаснет, и начнут в травах коростели скрипеть, и дергачи дёргать, и перепела свистеть, а то, глядишь, как ударят соловьи будто громом — по лозе, по кустам! И звезда взойдёт, остановится над рекой и до утра стоит — загляделась, красавица, в чистую воду. Так-то, ребята! Вот на это всё поглядишь и подумаешь: жизни нам отведено мало, нам надо двести лет жить — и то не хватит. Наша страна — прелесть какая! За эту прелесть мы тоже должны с врагами драться, уберечь её, защитить, не давать на осквернение. Правильно я говорю? Все шумите, «родина», «родина», а вот она, родина, за стогами!
Мальчики молчали, задумались. Отражаясь в воде, медленно пролетела цапля.
— Эх, — сказал Семён, — идут на войну люди, а нас, старых, забыли! Зря забыли, это ты мне поверь. Старик — солдат крепкий, хороший, удар у него очень серьёзный. Пустили бы нас, стариков, — вот тут бы немцы тоже почесались. «Э-э-э, — сказали бы немцы, — с такими стариками нам биться не путь! Не дело! С такими стариками последние порты растеряешь. Это, брат, шутишь!»
Лодка ударилась носом в песчаный берег. Маленькие кулики торопливо побежали от неё вдоль воды.
— Так-то, ребята, — сказал Семён. — Опять небось будете на деда жаловаться — всё ему мало да мало. Непонятный какой-то дед.
Мальчики засмеялись.
— Нет, понятный, совсем понятный, — сказал маленький мальчик. — Спасибо тебе, дед.
— Это за перевоз или за что другое? — спросил Семён и прищурился.
— За другое. И за перевоз.
— Ну, то-то!
Мальчики побежали к песчаной косе — купаться. Семён поглядел им вслед и вздохнул.
— Учить их стараюсь, — сказал он. — Уважению учить к родной земле. Без этого человек — не человек, а труха!
Похождения жука-носорога (Солдатская сказка)
Когда Пётр Терентьев уходил из деревни на войну, маленький сын его Стёпа не знал, что подарить отцу на прощание, и подарил наконец старого жука-носорога. Поймал он его на огороде и посадил в коробок от спичек. Носорог сердился, стучал, требовал, чтобы его выпустили. Но Стёпа его не выпускал, а подсовывал ему в коробок травинки, чтобы жук не умер от голода. Носорог травинки сгрызал, но всё равно продолжал стучать и браниться.
Стёпа прорезал в коробке маленькое оконце для притока свежего воздуха. Жук высовывал в оконце мохнатую лапу и старался ухватить Стёпу за палец, — хотел, должно быть, поцарапать от злости. Но Стёпа пальца не давал. Тогда жук начинал с досады так жужжать, что мать Стёпы Акулина кричала:
— Выпусти ты его, лешего! Весь день жундит и жундит, голова от него распухла!
Пётр Терентьев усмехнулся на Стёпин подарок, погладил Стёпу по головке шершавой рукой и спрятал коробок с жуком в сумку от противогаза.
— Только ты его не теряй, сбереги, — сказал Стёпа.
— Нешто можно такие гостинцы терять, — ответил Пётр. — Уж как-нибудь сберегу.
То ли жуку понравился запах резины, то ли от Петра приятно пахло шинелью и чёрным хлебом, но жук присмирел и так и доехал с Петром до самого фронта.
На фронте бойцы удивлялись жуку, трогали пальцами его крепкий рог, выслушивали рассказ Петра о сыновьем подарке, говорили:
— До чего додумался парнишка! А жук, видать, боевой. Прямо ефрейтор, а не жук.
Бойцы интересовались, долго ли жук протянет и как у него обстоит дело с пищевым довольствием — чем его Пётр будет кормить и поить. Без воды он, хотя и жук, а прожить не сможет.
Пётр смущённо усмехался, отвечал, что жуку дашь какой-нибудь колосок — он и питается неделю. Много ли ему нужно.
Однажды ночью Пётр в окопе задремал, выронил коробок с жуком из сумки. Жук долго ворочался, раздвинул щель в коробке, вылез, пошевелил усиками, прислушался. Далеко гремела земля, сверкали жёлтые молнии.
Жук полез на куст бузины на краю окопа, чтобы получше осмотреться. Такой грозы он ещё не видал. Молний было слишком много. Звёзды не висели неподвижно на небе, как у жука на родине, в Петровой деревне, а взлетали с земли, освещали всё вокруг ярким светом, дымились и гасли. Гром гремел непрерывно.
Какие-то жуки со свистом проносились мимо. Один из них так ударил в куст бузины, что с него посыпались красные ягоды. Старый носорог упал, прикинулся мёртвым и долго боялся пошевелиться. Он понял, что с такими жуками лучше не связываться, — уж очень много их свистело вокруг.
Так он пролежал до утра, пока не поднялось солнце. Жук открыл один глаз, посмотрел на небо. Оно было синее, тёплое, такого неба не было в его деревне.
Огромные птицы с воем падали с этого неба, как коршуны. Жук быстро перевернулся, стал на ноги, полез под лопух, — испугался, что коршуны его заклюют до смерти.
Утром Пётр хватился жука, начал шарить кругом по земле.
— Ты чего? — спросил сосед-боец с таким загорелым лицом, что его можно было принять за негра.
— Жук ушёл, — ответил Пётр с огорчением. — Вот беда!
— Нашёл об чём горевать, — сказал загорелый боец. — Жук и есть жук, насекомое. От него солдату никакой пользы сроду не было.
— Дело не в пользе, — возразил Пётр, — а в памяти. Сынишка мне его подарил напоследок. Тут, брат, не насекомое дорого, дорога память.
— Это точно! — согласился загорелый боец. — Это, конечно, дело другого порядка. Только найти его — всё равно что махорочную крошку в океане- море. Пропал, значит, жук.
Старый носорог услышал голос Петра, зажужжал, поднялся с земли, перелетел несколько шагов и сел Петру на рукав шинели. Пётр обрадовался, засмеялся, а загорелый боец сказал:
— Ну и шельма! На хозяйский голос идёт, как собака. Насекомое, а котелок у него варит.
С тех пор Пётр перестал сажать жука в коробок, а носил его прямо в сумке от противогаза, и бойцы ещё больше удивлялись: «Видишь ты, совсем ручной сделался жук!»
Иногда в свободное время Пётр выпускал жука, а жук ползал вокруг, выискивал какие-то корешки, жевал листья. Они были уже не те, что в деревне.
Вместо листьев берёзы много было листьев вяза и тополя. И Пётр, рассуждая с бойцами, говорил:
— Перешёл мой жук на трофейную пищу.
Однажды вечером в сумку от противогаза подуло свежестью, запахом большой воды, и жук вылез из сумки, чтобы посмотреть, куда это он попал.
Пётр стоял вместе с бойцами на пароме. Паром плыл через широкую светлую реку. За ней садилось золотое солнце, по берегам стояли ракиты, летали над ними аисты с красными лапами.
— Висла! — говорили бойцы, зачерпывали манерками воду, пили, а кое-кто умывал в прохладной воде пыльное лицо. — Пили мы, значит, воду из Дона, Днепра и Буга, а теперь попьём и из Вислы. Больно сладкая в Висле вода.
Жук подышал речной прохладой, пошевелил усиками, залез в сумку, уснул.
Проснулся он от сильной тряски. Сумку мотало, она подскакивала. Жук быстро вылез, огляделся. Пётр бежал по пшеничному полю, а рядом бежали бойцы, кричали «ура». Чуть светало. На касках бойцов блестела роса.
Жук сначала изо всех сил цеплялся лапками за сумку, потом сообразил, что всё равно ему не удержаться, раскрыл крылья, снялся, полетел рядом с Петром и загудел, будто подбодряя Петра.
Какой-то человек в грязном зелёном мундире прицелился в Петра из винтовки, но жук с налета ударил этого человека в глаз. Человек пошатнулся, выронил винтовку и побежал.
Жук полетел следом за Петром, вцепился ему в плечи и слез в сумку только тогда, когда Пётр упал на землю и крикнул кому-то: «Вот незадача! В ногу меня задело!» В это время люди в грязных зелёных мундирах уже бежали, оглядываясь, и за ними по пятам катилось громовое «ура».
Месяц Пётр пролежал в лазарете, а жука отдали на сохранение польскому мальчику. Мальчик этот жил в том же дворе, где помещался лазарет.
Из лазарета Пётр снова ушёл на фронт — рана у него была лёгкая. Часть свою он догнал уже в Германии. Дым от тяжёлых боёв был такой, будто
горела сама земля и выбрасывала из каждой лощинки громадные чёрные тучи. Солнце меркло в небе. Жук, должно быть, оглох от грома пушек и сидел в сумке тихо, не шевелясь.
Но как-то утром он задвигался и вылез. Дул тёплый ветер, уносил далеко на юг последние полосы дыма. Чистое высокое солнце сверкало в синей небесной глубине. Было так тихо, что жук слышал шелест листа на дереве над собой. Все листья висели неподвижно, и только один трепетал и шумел, будто радовался чему-то и хотел рассказать об этом всем остальным листьям.
Пётр сидел на земле, пил из фляжки воду. Капли стекали по его небритому подбородку, играли на солнце. Напившись, Пётр засмеялся и сказал:
— Победа!
— Победа! — отозвались бойцы, сидевшие рядом.
Один из них вытер рукавом глаза и добавил:
— Вечная слава! Стосковалась по нашим рукам родная земля. Мы теперь из неё сделаем сад и заживём, братцы, вольные и счастливые.
Вскоре после этого Пётр вернулся домой. Аку- лина закричала и заплакала от радости, а Стёпа тоже заплакал и спросил:
— Жук живой?
— Живой он, мой товарищ, — ответил Пётр. — Не тронула его пуля. Воротился он в родные места с победителями. И мы его выпустим с тобой, Стёпа.
Пётр вынул жука из сумки, положил на ладонь.
Жук долго сидел, озирался, поводил усами, потом приподнялся на задние лапки, раскрыл крылья, снова сложил их, подумал и вдруг взлетел с громким жужжанием — узнал родные места. Он сделал круг над колодцем, над грядкой укропа в огороде и полетел через речку в лес, где аукались ребята, собирали грибы и дикую малину. Стёпа долго бежал за ним, махал картузом.
— Ну вот, — сказал Пётр, когда Стёпа вернулся, — теперь жучище этот расскажет своим про войну и про геройское своё поведение. Соберёт всех жуков под можжевельником, поклонится на все стороны и расскажет.
Стёпа засмеялся, а Акулина сказала:
— Будя мальчику сказки рассказывать. Он и впрямь поверит.
— И пусть его верит, — ответил Пётр. — От сказки не только ребятам, а даже бойцам одно удовольствие.
— Ну, разве так! — согласилась Акулина и подбросила в самовар сосновых шишек.
Самовар загудел, как старый жук-носорог. Синий дым из самоварной трубы заструился, полетел в вечернее небо, где уже стоял молодой месяц, отражался в озёрах, в реке, смотрел сверху на тихую нашу землю.
Это чувство я испытываю постоянно уже многие годы, но с особой силой — 9 мая и 15 сентября.
Впрочем, не только в эти дни оно подчас всецело овладевает мною.
Как-то вечером вскоре после войны в шумном, ярко освещённом «Гастрономе» я встретился с матерью Лёньки Зайцева. Стоя в очереди, она задумчиво глядела в мою сторону, и не поздороваться с ней я просто не мог. Тогда она присмотрелась и, узнав меня, выронила от неожиданности сумку и вдруг разрыдалась.
Я стоял, не в силах двинуться или вымолвить хоть слово. Никто ничего не понимал; предположили, что у неё вытащили деньги, а она в ответ на расспросы лишь истерически выкрикивала: «Уйдите!!! Оставьте меня в покое!..»
В тот вечер я ходил словно пришибленный. И хотя Лёнька, как я слышал, погиб в первом же бою, возможно не успев убить и одного немца, а я пробыл на передовой около трёх лет и участвовал во многих боях, я ощущал себя чем- то виноватым и бесконечно должным и этой старой женщине, и всем, кто погиб — знакомым и незнакомым, — и их матерям, отцам, детям и вдовам...
Я даже толком не могу себе объяснить почему, но с тех пор я стараюсь не попадаться этой женщине на глаза и, завидя ее на улице — она живёт в соседнем квартале, — обхожу стороной.
А 15 сентября — день рождения Петьки Юдина; каждый год в этот вечер его родители собирают уцелевших друзей его детства.
Приходят взрослые сорокалетние люди, но пьют не вино, а чай с конфетами, песочным тортом и яблочным пирогом — с тем, что более всего любил Петька.
Всё делается так, как было и до войны, когда в этой комнате шумел, смеялся и командовал лобастый жизнерадостный мальчишка, убитый где-то под Ростовом и даже не похороненный в сумятице панического отступления. Во главе стола ставится Петькин стул, его чашка с душистым чаем и тарелка, куда мать старательно накладывает орехи в сахаре, самый большой кусок торта с цукатом и горбушку яблочного пирога. Будто Петька может отведать хоть кусочек и закричать, как бывало, во всё горло: «Вкуснота-то какая, братцы! Навались!..»
И перед Петькиными стариками я чувствую себя в долгу; ощущение какой-то неловкости и виноватости, что вот я вернулся, а Петька погиб, весь вечер не оставляет меня. В задумчивости я не слышу, о чём говорят; я уже далеко-далеко... До боли клешнит сердце: я вижу мысленно всю Россию, где в каждой второй или третьей семье кто-нибудь не вернулся...
Недавно я познакомился в поезде с одним очень милым и хорошим человеком. Ехал я из Красноярска в Москву, и вот ночью на какой-то маленькой, глухой станции в купе, где до тех пор никого, кроме меня, не было, вваливается огромный краснолицый дядя в широченной медвежьей дохе, в белых бурках и в пыжиковой долгоухой шапке.
Я уже засыпал, когда он ввалился. Но тут, как он загромыхал на весь вагон своими чемоданами и корзинами, я сразу очнулся, приоткрыл глаза и, помню, даже испугался.
«Батюшки! — думаю. — Это что же ещё за медведь такой на мою голову свалился?!»
А великан этот не спеша разложил по полочкам свои пожитки и стал раздеваться.
Снял шапку, вижу — голова у него совсем белая, седая.
Скинул доху — под дохой военная гимнастёрка без погон, и на ней не в один и не в два, а в целых четыре ряда орденские ленточки.
Я думаю: «Ого! А медведь-то, оказывается, действительно бывалый!»
И уже смотрю на него с уважением. Глаз, правда, не открыл, а так — сделал щёлочки и наблюдаю осторожно.
А он сел в уголок у окошка, попыхтел, отдышался, потом расстегивает на гимнастёрке кармашек и, вижу, достаёт маленький-премаленький носовой платочек. Обыкновенный платочек, какие молоденькие девушки в сумочках носят.
Я, помню, уже и тогда удивился. Думаю: «Зачем же ему этакий платочек? Ведь такому дяде такого платочка небось и на полноса не хватит?!»
Но он с этим платком ничего не стал делать, а только разгладил его на коленке, скатал в трубочку и в другой карман переложил. Потом посидел, подумал и стал стягивать бурки.
Мне это было неинтересно, и скоро я уже по- настоящему, а не притворно заснул.
Ну, а наутро мы с ним познакомились, разговорились: кто, да куда, да по каким делам едем... Через полчаса я уже знал, что попутчик мой — бывший танкист, полковник, всю войну воевал, восемь или девять раз ранен был, два раза контужен, тонул, из горящего танка спасался...
Ехал полковник в тот раз из командировки в Казань, где он тогда работал и где у него семейство находилось. Домой он очень спешил, волновался, то и дело выходил в коридор и справлялся у проводника, не опаздывает ли поезд и много ли ещё остановок до пересадки.
Я, помню, поинтересовался, велика ли у него семья.
— Да как вам сказать... Не очень, пожалуй, велика. В общем ты, да я, да мы с тобой.
— Это сколько же выходит?
— Четверо, кажется.
— Нет, — я говорю. — Насколько я понимаю, это не четверо, а всего двое.
— Ну что ж, — смеётся. — Если угадали — ничего не поделаешь. Действительно двое.
Сказал это и, вижу, расстёгивает на гимнастёрке кармашек, суёт туда два пальца и опять тянет на свет божий свой маленький, девичий платок.
Мне смешно стало, я не выдержал и говорю:
— Простите, полковник, что это у вас такой платочек — дамский?
Он даже как будто обиделся.
— Позвольте, — говорит. — Это почему же вы решили, что он дамский?
Я говорю:
— Маленький.
— Ах, вот как? Маленький?
Сложил платочек, подержал его на своей богатырской ладошке и говорит:
— А вы знаете, между прочим, какой это платочек?
Я говорю:
— Нет, не знаю.
— В том-то и дело. А ведь платочек этот, если желаете знать, не простой.
— А какой же он? — я говорю. — Заколдованный, что ли?
— Ну, заколдованный не заколдованный, а вроде этого... В общем, если желаете, могу рассказать.
Я говорю:
— Пожалуйста. Очень интересно.
— Насчёт интересности поручиться не могу, а только лично для меня эта история имеет значение преогромное. Одним словом, если делать нечего — слушайте. Начинать надо издалека. Дело было в тысяча девятьсот сорок третьем году, в самом конце его, перед новогодними праздниками. Был я тогда майор и командовал танковым полком. Наша часть стояла под Ленинградом. Вы не были в Питере в эти годы? Ах, были, оказывается? Ну, вам тогда не нужно объяснять, что представлял собой Ленинград в это время. Холодно, голодно, на улицах бомбы и снаряды падают. А в городе между тем живут, работают, учатся...
И вот в эти самые дни наша часть взяла шефство над одним из ленинградских детских домов. В этом доме воспитывались сироты, отцы и матери которых погибли или на фронте, или от голода в самом городе. Как они там жили, рассказывать не надо. Паёчек усиленный, конечно, по сравнению с другими, а всё-таки, сами понимаете, ребята сытые спать не ложились. Ну, а мы были народ зажиточный, снабжались по-фронтовому, денег не тратили, — мы этим ребятам кое-чего подкинули. Уделили им из пайка своего сахару, жиров, консервов... Купили и подарили детдому двух коров, лошадку с упряжкой, свинью с поросятами, птицы всякой: курей, петухов, ну, и всего прочего — одежды, игрушек, музыкальных инструментов... Между прочим, помню, сто двадцать пять пар детских салазок им преподнесли: пожалуйста, дескать, катайтесь, детки, на страх врагам!..
А под Новый год устроили ребятам ёлку. Конечно, уж и тут постарались: раздобыли ёлочку, как говорится, выше потолка. Одних ёлочных игрушек восемь ящиков доставили.
А первого января, в самый праздник, отправились к своим подшефным в гости. Прихватили подарков и поехали на двух «виллисах» делегацией к ним на Кировские острова.
Встретили нас — чуть с ног не сбили. Всем табором во двор высыпали, смеются, «ура» кричат, обниматься лезут...
Мы им каждому личный подарок привезли. Но и они тоже, вы знаете, в долгу перед нами оставаться не хотят. Тоже приготовили каждому из нас сюрприз. Одному кисет вышитый, другому рисуночек какой-нибудь, записную книжку, блокнот, флажок с серпом и молоточком...
А ко мне подбегает на быстрых ножках маленькая белобрысенькая девчоночка, краснеет как маков цвет, испуганно смотрит на мою грандиозную фигуру и говорит:
«Поздравляю вас, дяденька военный. Вот вам, — говорит, — от меня подарочек».
И протягивает ручку, а в ручонке у неё маленький беленький пакетик, перевязанный зелёной шерстяной ниткой.
Я хотел взять подарок, а она ещё больше покраснела и говорит:
«Только вы знаете что? Вы этот пакетик, пожалуйста, сейчас не развязывайте. А вы его, знаете, когда развяжите?»
Я говорю:
«Когда?»
«А тогда, когда вы Берлин возьмёте».
Видали?! Время-то, я говорю, сорок четвёртый год, самое начало его, немцы ещё в Детском Селе и под Пулковом сидят, на улицах шрапнельные снаряды падают, в детдоме у них накануне как раз кухарку осколком ранило...
А уж девица эта, видите ли, о Берлине думает. И ведь уверена была, пигалица, ни одной минуты не сомневалась, что рано или поздно наши в Берлине будут. Как же тут было, в самом деле, не расстараться и не взять этот проклятый Берлин?!
Я её тогда на колено посадил, поцеловал и говорю:
«Хорошо, дочка. Обещаю тебе, что и в Берлине побываю, и фашистов разобью, и что раньше этого часа подарка твоего не открою».
И что вы думаете — ведь сдержал своё слово.
— Неужели и в Берлине побывали?
— И в Берлине, представьте, привелось побывать. А главное ведь, что я действительно до самого Берлина не открыл этого пакетика. Полтора года с собой его носил. Тонул вместе с ним. В танке два раза горел. В госпиталях лежал. Три или четыре гимнастёрки сменил за это время. А пакетик
всё со мной — неприкосновенный. Конечно, иногда любопытно было посмотреть, что там лежит. Но ничего не поделаешь, слово дал, а солдатское слово — крепкое.
Ну, долго ли, коротко ли, а вот наконец мы и в Берлине. Отвоевали. Сломали последний вражеский рубеж.
Ворвались в город. Идём по улицам. Я — впереди, на головном танке иду.
И вот, помню, стоит у ворот, у разбитого дома, немка. Молоденькая ещё.
Худенькая. Бледная. Держит за руку девочку. Обстановка в Берлине, прямо скажу, не для детского возраста. Вокруг пожары, кое-где ещё снаряды ложатся, пулемёты стучат. А девчонка, представьте, стоит, смотрит во все глаза, улыбается... Как же! Ей небось интересно: чужие дяди на машинах едут, новые, незнакомые песни поют...
И вот уж не знаю чем, а напомнила мне вдруг эта маленькая белобрысая немочка мою ленинградскую детдомовскую приятельницу. И я о пакетике вспомнил.
«Ну, думаю, теперь можно. Задание выполнил. Фашистов разбил. Берлин взял. Имею полное право посмотреть, что там...»
Лезу в карман, в гимнастёрку, вытаскиваю пакет. Конечно, уж от его былого великолепия и следов не осталось. Весь он смялся, изодрался, прокоптел, порохом пропах...
Развёртываю пакетик, а там... Да там, откровенно говоря, ничего особенного и нет. Лежит там просто платочек. Обыкновенный носовой платочек с красной и зелёной каёмочкой. Гарусом, что ли, обвязан. Или ещё чем-нибудь. Я не знаю, не специалист в этих делах. Одним словом, вот этот самый дамский, как вы его обозвали, платочек.
И полковник ещё раз вытащил из кармана и разгладил на колене свой маленький, подрубленный в красную и зелёную ёлочку платок.
На этот раз я совсем другими глазами смотрел на него. Ведь и в самом деле, это был платочек непростой.
Я даже пальцем его осторожно потрогал.
— Да, — продолжал, улыбаясь, полковник. — Вот эта самая тряпочка лежала, завёрнутая в тетрадочную клетчатую бумагу. И к ней булавкой пришпилена записка. А на записке огромными корявыми буквами с невероятными ошибками нацарапано:
«С Новым годом, дорогой дяденька боец! С новым счастьем! Дарю тебе на память платочек. Когда будешь в Берлине, помаши мне им, пожалуйста. А я, когда узнаю, что наши Берлин взяли, тоже выгляжу в окошечко и вам ручкой помашу. Этот платочек мне мама подарила, когда живая была. Я в него только один раз сморкалась, но вы не стесняйтесь, я его выстирала. Желаю тебе здоровья! Ура!!! Вперёд! На Берлин! Лида Гаврилова».
Ну вот... Скрывать не буду — заплакал я. С детства не плакал, понятия не имел, что за штука такая слёзы, жену и дочку за годы войны потерял, и то слёз не было, а тут — на тебе, пожалуйста! — победитель, в поверженную столицу врага въезжаю, а слёзы окаянные так по щекам и бегут. Нервы это, конечно... Всё-таки ведь победа сама в руки не далась. Пришлось поработать, прежде чем наши танки по берлинским улочкам и переулочкам прогромыхали...
Через два часа я у рейхстага был. Наши люди уже водрузили к этому времени над его развалинами красное советское знамя.
Конечно, и я поднялся на крышу. Вид оттуда, надо сказать, страшноватый. Повсюду огонь, дым, ещё стрельба кое-где идёт. А у людей лица счастливые, праздничные, люди обнимаются, целуются...
И тут, на крыше рейхстага, я вспомнил Лидочкин наказ.
«Нет, думаю, как хочешь, а обязательно надо это сделать, если она просила».
Спрашиваю у какого-то молоденького офицера:
— Послушай, — говорю, — лейтенант, где тут у нас восток будет?
— А кто его, — говорит, — знает. Тут правую руку от левой не отличишь, а не то что...
На счастье, у кого-то из наших часы оказались с компасом. Он мне показал, где восток. И я повернулся в эту сторону и несколько раз помахал туда белым платочком. И представилось мне, вы знаете, что далеко-далеко от Берлина, на берегу Невы, стоит сейчас маленькая девочка Лида и тоже машет мне своей худенькой ручкой и тоже радуется нашей великой победе и отвоёванному нами миру...
Полковник расправил на колене платок, улыбнулся и сказал:
— Вот. А вы говорите — дамский. Нет, это вы напрасно. Платочек этот очень дорог моему солдатскому сердцу. Вот поэтому я его с собою и таскаю, как талисман...
Я чистосердечно извинился перед своим спутником и спросил, не знает ли он, где теперь эта девочка Лида и что с нею.
— Лида-то, вы говорите, где сейчас? Да. Знаю немножко. Живёт в городе Казани. На Кировской улице. Учится в восьмом классе. Отличница. Комсомолка. В настоящее время, надо надеяться, ждёт своего отца.
— Как! Разве у неё отец нашёлся?
— Да. Нашёлся какой-то...
— Что значит «какой-то»? Позвольте, где же он сейчас?
— Да вот — сидит перед вами. Удивляетесь? Ничего удивительного нет. Летом сорок пятого года я удочерил Лиду. И нисколько, вы знаете, не раскаиваюсь. Дочка у меня славная...
Рассказы о войне для школьников
Рассказы о войне для школьников. Рассказы о штурме Берлина
Рассказы о войне для школьников. Генерал Панфилов
Ольга Сергеевна Карпенко # 17 апреля 2017 в 15:05 0 |