Однажды к нам в класс пришёл старый человек. Он сказал, что он актёр нашего городского драматического театра, что зовут его Левкоев Евгений Дмитриевич, что теперь он ведёт драмкружок в нашей школе и сейчас хочет попробовать кое-кого из нашего класса, чтобы посмотреть, годимся мы в артисты или нет.
Это был крупный, плотный человек с длинной жилистой шеей, чем-то похожий на отяжелевшего, одышливого орла. Выражение лица у него было брюзгливое.
И вот, значит, он объяснил цель своего прихода в наш класс, а Александра Ивановна назвала несколько мальчиков и девочек, которых можно было попробовать. Я попал в их число. Я как-то сразу был уверен, что попаду в их число. Я был от природы довольно громогласен и считал эту особенность даром хотя ещё и не совсем понятного, но примерно такого назначения.
Все мы прочли по одному стихотворению. Евгений Дмитриевич из всех выбрал меня (что опять же меня не удивило) и велел на следующий день прийти на занятие драмкружка, куда должны были собраться кандидаты в артисты.
На следующий день в назначенное время я пришёл в это помещение, где собралось человек десять или пятнадцать мальчиков и девочек нашего возраста или несколько постарше.
Евгений Дмитриевич окончил занятие с группой старшеклассников и занялся нами. Он сказал, что нам предстоит подготовить к общегородской олимпиаде постановку по произведению Александра Сергеевича Пушкина «Сказка о попе и о работнике его Балде».
Для проверки способностей он давал прочесть каждому кусочек сказки. И вот мальчики и девочки стали читать, и многие из них страшно волновались, ещё дожидаясь своей очереди, а некоторые из них сучили ногами и даже слегка подпрыгивали.
Скорее всего, от этого волнения, начиная читать, они путали слова, заикались, а уж о громогласности и говорить нечего — громогласностью никто из них не обладал. Вероятно, по этой причине я чувствовал себя спокойно.
И не только спокойно. Я почему-то был уверен, что роль Балды, конечно, достанется мне и что Евгений Дмитриевич об этом знает, но чтобы не обижать других приглашённых ребят, он вынужден с ними немного повозиться.
Удивительно, что, когда кто-нибудь из ребят ошибался в интонации или неправильно произносил слово, я с ничем не оправданным нахальством старался переглянуться с Евгением Дмитриевичем, как переглядывается Посвящённый с Посвящённым, хотя за всю свою жизнь только один раз был в театре, где мне больше всего понравилась ловко изображённая при помощи световых эффектов мчащаяся машина.
На мой взгляд Посвящённого Евгений Дмитриевич отвечал несколько удивлённым, но не отвергающим мою посвящённость взглядом. Когда дело дошло до меня, я спокойно прочёл заданный кусок. Я читал его с лёгким утробным гудением, что должно было означать наличие больших голосовых возможностей, которые сдерживаются дисциплиной и скромностью чтеца.
— Вот ты и будешь Балдой, — клекотнул Евгений Дмитриевич.
В сущности, я ничего другого не ожидал.
Одному мальчику, который был старше меня года на два и читал с довольно ужасным мингрельским акцентом, он сказал:
— Ты свободен...
Мне даже стало жалко его. Ведь Евгений Дмитриевич этими словами намекнул, что этот мальчик никуда не годится. Другим он или ничего не говорил, или давал знать, что должен подумать об их судьбе. А этому прямо так и сказал. Кстати, звали его Жора Куркулия.
— Можно, я просто так побуду? — сказал Жора и улыбнулся жалкой, а главное — совершенно необиженной улыбкой.
Евгений Дмитриевич пожал плечами и, кажется, в этот же миг забыл о существовании Жоры Куркулия.
В этот день он распределил роли, и мы стали готовиться к олимпиаде. Репетиции дважды в неделю проходили в этом же помещении. Старшеклассники ставили сценку из какой-то бытовой пьесы, а после них мы начинали разыгрывать свои роли.
Иногда Евгений Дмитриевич немного задерживался со старшеклассниками, и тогда мы досматривали хвост этой пьески, где гуляка-муж, которого долго уговаривали исправиться сослуживцы и домашние и который как будто бы склонялся на уговоры, вдруг в последнее мгновение хватал гитару (на репетиции он хватал большой треугольник) и, якобы бряцая по струнам, запевал:
Я цыганский Байрон,
Я в цыганку влюблён...
— Не «Байрон», а «барон», запомни, — поправлял его Евгений Дмитриевич, но это сути дела не меняло. Из его пения ясно следовало, что он всё ещё тянется к распутной жизни своих дружков.
После нескольких занятий я вдруг почувствовал, что роль Балды мне надоела.
Вообще и раньше мне эта сказка не очень нравилась, а теперь она и вовсе в моих глазах потускнела. Так или иначе, играл я отвратительно. Чем больше мы репетировали, тем больше я чувствовал, что ни на секунду, ни на мгновение не могу ощутить себя Балдой. Какое-то чувство внутри меня, которое оказывалось сильнее сознания необходимости войти в образ, всё время с каким-то уличающим презрением к моим фальшивым попыткам (оно, это чувство, так и кричало внутри меня, что все мои попытки фальшивы) отталкивало меня от этого образа.
Внешне всё это, конечно, выливалось в деревянную, скованную игру, которую я пытался прикрыть своей громогласностью.
Надо сказать, что во время первых репетиций, когда ещё только разучивали текст, громогласность и лёгкость чтения давали мне некоторые преимущества перед остальными ребятами, и я время от времени продолжал переглядываться с Евгением Дмитриевичем взглядом Посвящённого. Этот взгляд Посвящённого я в первое время ухитрялся распространить даже на постановку старшеклассников, когда мы их заставали за репетицией. Чаще всего этот взгляд вызывал всё тот же гуляка-муж, упрямый не только в своём распутстве, но и в искажении своей песенки:
Я цыганский Байрон,
Я в цыганку влюблён.
Но потом, когда мы стали по-настоящему разыгрывать свои роли, я всё ещё пытался громогласностью прикрыть бездарность своего исполнения и, мало того, продолжал бросать на Евгения Дмитриевича уже давно безответные взгляды Посвящённого. Он однажды не выдержал и с такой яростью клекотнул на один из моих посвящённых взглядов, что я притих и перестал обращать его внимание на чужие недостатки.
Может быть, чтобы оправдать свою плохую игру, я всё больше и больше недостатков замечал в образе проклятого Балды. Например, меня раздражал грубый обман, когда он, вместо того чтобы тащить кобылу, сел на неё и поехал. Казалось, каждый дурак, тем более бес, хотя он и бесёнок, мог догадаться об этом. А то, что бесёнку пришлось подлезать под кобылу, казалось мне подлым и жестоким. Да и вообще мирные черти, вынужденные платить людям ничем не заслуженный оброк, почему-то были мне приятней и самоуверенного Балды, и жадного попа.
А между прочим, Жора Куркулия всё время приходил на репетиции и уже как-то стал необходим. Он первым бросался отодвигать столы и стулья, чтобы очистить место для сцены, открывал и закрывал окна, иногда бегал за папиросами для Евгения Дмитриевича. Он стал кем-то вроде завхоза нашей маленькой труппы.
Однажды Евгений Дмитриевич предложил ему роль задних ног лошади. Жора с удовольствием согласился.
Мы уже играли в костюмах. Лошадь была сделана из какого-то твёрдого картона, выкрашенного в рыжий цвет. Внутри лошади помещались два мальчика: один спереди, другой сзади. Первый просовывал голову в голову лошади и выглядывал оттуда через глазные дырочки. Голова лошади была на винтах прикреплена к туловищу лошади, так что лошадь довольно легко могла двигать головой, и получалось это естественно, потому что и шея и винты были скрыты под густой гривой.
Первый мальчик должен был ржать, качать головой и указывать направление всему туловищу, потому что там сзади второй мальчик находился почти в полной темноте. У него была единственная обязанность — оживлять лошадь игрой хвоста, к репице которого изнутри была прикреплена деревянная ручка. Тряхнул ручкой — лошадь тряхнула хвостом. Опустил ручку — лошадь подняла хвост.
Оба мальчика соответственно играли передние и задние ноги лошади.
Жора Куркулия получил свою роль после того, как Евгений Дмитриевич несколько раз пытался показать мальчику, играющему задние ноги лошади, как выбивать ногами звук галопирующих копыт. У мальчика никак не получался этот звук. Вернее, когда он вылезал из-под крупа лошади, у него этот звук кое-как получался, а под лошадью получался неправильно.
— Вот так надо, — вдруг не выдержал Жора Куркулия и без всякого приглашения выскочил и, топоча своими толстенькими ногами, довольно точно изобразил галопирующую лошадь.
Этот звук, издаваемый ногами Жоры, очень понравился нашему руководителю. Он пытался заставить мальчика, игравшего задние ноги лошади, перенять этот звук, но тот никак не мог его перенять. После каждой его попытки Куркулия уже сам выходил и точным топотаньем изображал галоп. При этом он, подобно чечёточникам, сам прислушивался к мелодии топота и призывал этого мальчика прислушаться и перенять. У мальчика получалось гораздо хуже, и Евгений Дмитриевич поставил Жору на его место.
На следующей репетиции Куркулия вдруг из-под задней части лошадиного брюха издал радостное ржание, как показалось мне, без какой-либо видимой причины. Но Евгения Дмитриевича это ржание привело в восторг. Он немедленно извлёк Куркулия из- под лошади и несколько раз заставил его заржать. Куркулия ржал радостно и нежно. Особенно понравилось Евгению Дмитриевичу, что ржание его кончалось храпцом, и в самом деле очень похожим на звук, которым лошадь заканчивает ржание.
— Всё понимает, чертёнок, — повторял Евгений Дмитриевич, с наслаждением слушая Жору.
Разумеется, он тут же стал требовать от мальчика, игравшего передние ноги лошади, чтобы тот перенял это ржание. После нескольких унылых попыток этого мальчика Евгений Дмитриевич махнул на него рукой и поставил Жору Куркулия на его место, чтобы не получилось, что лошадь ржёт противоположной стороной своего туловища. Хотя толстые ноги Куркулия больше подходили к задним ногам, пришлось пожертвовать этим небольшим правдоподобием ради правильного расположения источника ржания.
Репетиции продолжались. Я продолжал громогласностью, которую с большой натяжкой можно было отнести в счёт нахрапистости Балды, прикрывать бездарность и даже недобросовестность своего исполнения.
Однажды, когда я споткнулся в одном месте, то есть забыл строчку, вдруг лошадь обернулась в мою сторону и сказала с явным мингрельским акцентом:
— Попляши-ка ты под нашу ба-ля-ляйку!
Все рассмеялись, а Евгений Дмитриевич сказал:
— Тебе бы цены не было, Куркулия, если бы ты избавился от акцента...
Иногда Жора подсказывал и другим ребятам. Видимо, он всю сказку выучил наизусть.
В один прекрасный день, играя с ребятами нашей улицы в футбол, я вдруг заметил, что со стороны школы к нам бежит Жора Куркулия. Он бежал и на ходу делал какие-то знаки руками, явно имевшие отношение ко мне. Сердце у меня ёкнуло. Я вспомнил, что мне давно пора на репетицию, а я спутал дни недели и считал, что она будет завтра. Куркулия Жора приближался, продолжая выражать руками недоумение по поводу моего отсутствия.
Было ужасно неприятно видеть всё это. Точно так же было однажды, когда я увидел входящую в наш двор и спрашивающую у соседей, где я проживаю, старушенцию из нашей городской библиотеки. Я потерял книгу, взятую в библиотеке, и она меня дважды уведомляла письмами, написанными куриным коготком на каталожном бланке с дырочкой. В этих письмах со свойственным ей ехидством (или мне тогда так казалось?) она уведомляла, что за мной числится такая-то книга, взятая такого-то числа, и так далее. Письма эти были сами по себе неприятны, особенно из-за куриного коготка и дырочки в каталожной карточке, которая воспринималась как печать. Я готов был отдать любую книгу из своих за эту потерянную, но необходимость при этом общаться с ней, и рассказывать о потере, и знать, что она ни одному моему слову не поверит, сковывала мою волю.
И вдруг она появляется в нашем дворе и спрашивает, где я живу. Это было похоже на кошмарный сон, как если бы за мной явилась колдунья из страшной сказки.
Эту старушенцию мы все не любили. Она всегда ухитрялась всучить тебе не ту книгу, которую ты сам хочешь взять, а ту, которую она хочет тебе дать. Она всегда ядовито высмеивала мои робкие попытки отстаивать собственный вкус. Бывало, чтобы она отстала со своей книгой, скажешь, что ты её читал, а она заглянет тебе в глаза и спросит: «А про что там говорится?»
И ты что-то бубнишь, а очередь ждёт, а старушенция, покачивая головой, торжествует, и записывает на тебя опостылевшую книгу, и ещё, поджав губы, кивает вслед тебе: мол, сам не понимаешь, какую хорошую книгу ты получил.
Когда мы вошли в комнату для репетиций, Евгения Дмитриевича там не было, и я, надеясь, что всё обойдётся, стал быстро переодеваться. У меня было такое чувство, словно если я успею надеть лапти, косоворотку и рыжий парик с бородой, то сам я как бы отчасти исчезну, превратившись в Балду. И я в самом деле успел переодеться и даже взял в руку толстую, упрямо негнущуюся противную верёвку, при помощи которой Балда якобы мутит чертей. В это время в комнату вошёл Евгений Дмитриевич. Он посмотрел на меня, и я как-то притаил свою сущность под личиной Балды. Вид его показался мне не особенно гневным, и у меня мелькнуло: хорошо, что успел переодеться.
— Одевайся, Куркулия, — кивнул он в мою сторону, — а ты будешь на его месте играть лошадь...
Я выпустил верёвку, и она упала, громко стукнув о пол, как бы продолжая отстаивать свою негнущуюся сущность. Я стал раздеваться. И хотя до этого я не испытывал от своей роли никакой радости, я вдруг почувствовал, что глубоко оскорблён и обижен. Обида была так глубока, что мне было стыдно протестовать против роли лошади. Если бы я стал протестовать, всем стало бы ясно, что я очень дорожу ролью Балды, которую у меня отняли.
А между тем Жора Куркулия стал поспешно одеваться, время от времени удивлённо поглядывая на меня: мол, как ты можешь обижаться, если сам же своим поведением довёл до этого Евгения Дмитриевича? Каким-то образом его взгляды, направленные на меня, одновременно с этим означали и нечто совершенно противоположное: неужели ты и сейчас не обижаешься?!
Жора Куркулия быстро оделся, подхватил мою негнущуюся верёвку, крепко тряхнул ею, как бы пригрозил сделать её в ближайшее время вполне гнущейся, и предстал перед Евгением Дмитриевичем этаким ловким, подтянутым мужичком.
— Молодец! — сказал Евгений Дмитриевич.
«Молодец?! — думал я с язвительным изумлением. — Как же будет он выступать, когда он лошадь называет лёшадью, а балалайку — баляляйкой?»
Началась репетиция, и оказалось, что Жора Куркулия прекрасно знает текст, а уж играет явно лучше меня. Правда, произношение у него не улучшилось, но Евгений Дмитриевич так был доволен его игрой, что стал находить достоинства и в его произношении, над которым сам же раньше смеялся.
— Даже лучше, — сказал он, — Куркулия будет местным, кавказским Балдой.
А когда Жора стал крутить мою негнущуюся верёвку с какой-то похабной деловитостью и верой, что сейчас он этой верёвкой раскрутит мозги всем чертям, при этом не переставая прислушиваться своими большими выпуклыми глазами к тому, что происходит якобы на дне, стало ясно — мне с ним не тягаться.
Я смотрел на него, удивляясь, что в самом деле у него всё получается гораздо лучше, чем у меня. Это меня не только не примиряло с ним, но, наоборот, ещё больше раздражало и растравляло. «Если бы, — думал я, выглядывая из отверстия для лошадиных глаз, — я бы мог поверить, что всё это правда, я бы играл не хуже».
Не прошло и получаса со времени моего появления на репетиции, а Куркулия уже верхом на мне и своём бывшем напарнике галопировал по комнате. В довершение всего напарник этот, раньше игравший роль передних ног, теперь запросился на своё старое место, потому что очень быстро выяснилось, что я галопирую и ржу не только хуже Куркулия, но и этого мальчика. После всего, что случилось, я никак не мог бодро галопировать и весело ржать.
— Ржи веселее, раскатистей, — говорил Евгений Дмитриевич и, приложив руку ко рту, ржал сам, как-то чересчур благостно, чересчур доброжелательно, словно подсказывал Балде, какое задание дать бесёнку.
— Он ржит, как голёдная лёшадь, — пояснил Жора, выслушав слова Евгения Дмитриевича.
Тот кивнул головой. Как быстро, думал я с удивлением, Куркулия привык к своему новому положению, как быстро все забыли, что я ещё полчаса тому назад был Балдой, а не ржущей частью лошади.
Так или иначе, мне пришлось переместиться на место задних ног лошади. Оказалось, что сзади гораздо труднее: мало того, что там было совсем темно, так, оказывается, ещё и Балда основной тяжестью давил на задние ноги. Видимо, обрадовавшись освобождению от этой тяжести, мальчик, вернувшийся на своё прежнее место, весело заржал, и Евгений Дмитриевич был очень доволен этим ржанием.
Так, начав с главной роли Балды, я перешёл на самую последнюю — роль задних ног лошади, и мне оставалось только кряхтеть под Жорой и время от времени подёргивать за ручку, чтобы у лошади вздымался хвост.
Но самое ужасное заключалось в том, что я как-то проговорился тётушке о нашем драмкружке и о том, что я во время олимпиады буду играть в городском театре роль Балды.
— Почему ты должен играть Балду? — сначала обиделась она, но потом, когда я ей разъяснил, что это главная роль в сказке Пушкина, тщеславие её взыграло.
Многим своим знакомым и подругам она рассказывала, что я во время школьной олимпиады буду играть главную роль по сказкам Пушкина; обобщала она для простоты и отчасти для сокрытия имени главного героя. Всё-таки имя Балды её несколько коробило.
И вот в назначенный день мы за кулисами. Там полным-полно школьников из других школ, каких-то голенастых девчонок, тихо мечущихся перед своим выходом.
Мне-то вся эта паника была ни к чему, у меня было всё просто. Я выглянул из-за кулис и увидел в полутьме тысячи человеческих лиц и стал вглядываться в них, ища тётушку. Вместо неё я вдруг увидел Александру Ивановну. Это меня взбодрило, и я мысленно отметил место, где она сидела. У меня даже мелькнула радостная мысль: а что, если тётушку в последнее мгновение что-нибудь отвлекло и она осталась дома?
Нет, она была здесь. Она сидела в третьем или четвёртом ряду, совсем близко от сцены. Она сидела вместе со своей подружкой, тётей Медеей, со своим мужем и моим сумасшедшим дядюшкой Колей. Зачем она его привела, так и осталось для меня загадкой. То ли для того, чтобы выставить перед знакомыми две крайности нашего рода — вот, мол, наряду с некоторыми умственными провалами имеются и немалые сценические достижения, — то ли просто кто-то не пошёл и дядюшку в последнее мгновение прихватили с собой, чтобы не совсем пропадал билет.
Действие уже шло, но тётушка оживлённо переговаривалась с тётей Медеей. Во всяком случае, они о чём-то говорили. Это было видно по их лицам. Я понимал, что для тётушки всё, что показывается до моего выступления, что-то вроде журнала перед кинокартиной.
Я с ужасом думал о том, что будет, когда она узнает правду. Теперь у меня оставалась последняя слабая надежда — надежда на пожар. Я слыхал, что в театрах бывают пожары. Тем более за сценой я сам видел двери с обнадёживающей красной надписью: «Пожарный выход». Именно после того как я увидел эту дверь с надписью, у меня вспыхнула надежда, и я вспомнил душераздирающие описания пожаров в театрах. К тому же я увидел за сценой и живого пожарника в каске. Он стоял у стены и с тусклой противопожарной неприязнью следил за мелькающими мальчишками и девчонками.
Но время идёт, а пожара всё нет и нет. (Между прочим, через несколько лет наш театр всё-таки сгорел, что лишний раз подтверждает ту правильную, но бесплодную мысль, что наши мечты сбываются слишком поздно.)
И вот уже кончается сцена, которую разыгрывают наши старшеклассники, и подходит место, где мальчик, играющий гуляку- мужа, должен, пробренчав на гитаре (на этот раз настоящей), пропеть свою заключительную песню. Сквозь собственное уныние, со страшным любопытством (как дети сквозь плач) я прислушиваюсь: ошибётся он или нет?
Я цыганский... Байрон,
Я в цыганку влюблён... —
пропел он упрямо, и Евгений Дмитриевич, стоявший недалеко от меня за сценой, схватился за голову.
Но в зале никто ошибки не заметил. Наверное, некоторые решили, что он нарочно так искажает песню, а другие и вообще могли не знать настоящих слов.
Но вот началось наше представление. Я со своим напарником должен был выступить несколько позже, поэтому я снова высунулся из-за кулис и стал следить за тётушкой. Когда я высунулся, Жора Куркулия стоял над оркестровой ямой и крутил свою верёвку, чтобы вызвать оттуда старого чёрта. В зале все смеялись, кроме моей тётушки. Даже мой сумасшедший дядя смеялся, хотя, конечно, ничего не понимал в происходящем. Просто раз всем смешно, что мальчик крутит верёвку, и раз это ему лично ничем не угрожает, значит, можно смеяться...
И только тётушка выглядела ужасно. Она смотрела на Жору Куркулия так, словно хотела сказать: «Убийца, скажи хотя бы, куда ты дел труп моего любимого племянника?»
У меня ещё оставалась смутная надежда полностью исчезнуть из пьесы, сказать, что меня по какой-то причине заменили на Жору Куркулия. Признаться, что я с роли Балды перешёл на роль задних ног лошади, было невыносимо. Интересно, что мне и в голову не приходило попытаться выдать себя за играющего Балду. Тут было какое-то смутное чувство, подсказывавшее, что лучше уж я — униженный, чем я — отрёкшийся от себя.
Голова тётушки уже слегка, по-старушечьи, покачивалась, как обычно бывало, когда она хотела показать, что даром загубила свою жизнь в заботах о ближних.
Жора Куркулия ходил по сцене, нагло оттопыривая свои толстые ноги. Играл он, наверное, хорошо. Во всяком случае, в зале то и дело вспыхивал смех. Но вот настала наша очередь. Евгений Дмитриевич накрыл нас крупом лошади, я ухватился за ручку для вздымания хвоста, и мы стали постепенно выходить из-за кулис.
Мы появились на окраине сцены и, как бы мирно пасясь, как бы не подозревая о состязании Балды с бесёнком, стали подходить всё ближе и ближе к середине сцены. Наше появление само по себе вызвало хохот зала. Я чувствовал некоторое артистическое удовлетворение оттого, что волны хохота усиливались, когда я дёргал за ручку, вздымающую хвост лошади. Зал ещё громче стал смеяться, когда бесёнок подлез под нас и попытался поднять лошадь, а уж когда Жора Куркулия вскочил на лошадь и сделал круг по сцене, хохот стоял неимоверный.
Одним словом, успех у нас был огромный. Когда мы ушли за кулисы, зрители продолжали бить в ладоши, и мы снова вышли на сцену, и Жора Куркулия снова попытался сесть на нас верхом, но тут мы уж не дались, и это ещё больше понравилось зрителям. Они думали, что мы эту сценку заранее разыграли. На самом деле мы с моим напарником очень устали и не собирались снова катать на себе Жору, хотя он нас шёпотом упрашивал дать ему сделать один круг.
Вместе с нами вышел и Евгений Дмитриевич Левкоев. По аплодисментам чувствовалось, что зрители его узнали и обрадовались его появлению.
И вдруг неожиданно свет ударил мне в глаза, и новый шквал аплодисментов обрушился на наши головы. Оказывается, Евгений Дмитриевич снял с нас картонный круп лошади, и мы предстали перед зрителями в своих высоких рыжих чулках, под масть лошади.
Как только глаза мои привыкли к свету, я взглянул на тётушку. Голова её теперь не только покачивалась по-старушечьи, но и бессильно склонилась набок.
А вокруг все смеялись, и даже мой сумасшедший дядюшка пришёл в восторг, увидев меня, вывалившегося из лошадиного брюха. Сейчас он обращал внимание тётушки, что именно я, её племянник, оказывается, сидел в брюхе лошади, не понимая, что это как раз и есть источник её мучений.
Но стоит ли говорить о том, что я потом испытал дома? Не лучше ли:
«Занавес, маэстро, занавес!»
Рассказы Виктора Голявкина для школьников
Нет комментариев. Ваш будет первым!