Лизу, стриженую приготовишку, взяла к себе на Масленицу из пансиона тётка.
Тётка была дальняя, малознакомая, но и то слава богу. Лизины родители уехали на всю зиму за границу, так что очень-то в тётках разбираться не приходилось.
Жила тётка в старом доме-особняке, давно приговорённом на слом, с большими комнатами, в которых всё тряслось и звенело каждый раз, как проезжала по улице телега.
— Этот дом уже давно дрожит за своё существование! — сказала тётка.
И Лиза, замирая от страха и жалости, прислушивалась, как он дрожит.
У тётки жилось скучно. Приходили к ней только старые дамы и говорили всё про какого-то Сергея Эрастыча, у которого завелась жена с левой руки.
Лизу при этом высылали вон из комнаты.
— Лизочка, душа моя, закрой двери, а сама останься с той стороны.
А иногда и прямо:
— Ну-с, молодая девица, вам совершенно незачем слушать, о чём большие говорят.
«Большие» — магическое и таинственное слово, мука и зависть маленьких.
А потом, когда маленькие подрастают, они оглядываются с удивлением:
— Где эти «большие», эти могущественные и мудрые, знающие и охраняющие какую-то великую тайну? Где они, сговорившиеся и сплотившиеся против маленьких? И где их тайна в этой простой, обычной и ясной жизни?
У тётки было скучно.
— Тётя, у вас есть дети?
— У меня есть сын Коля. Он вечером придёт.
Лиза бродила по комнатам, слушала, как старый дом дрожит за своё существование, и ждала сына Колю.
Когда дамы засиживались у тётки слишком долго, Лиза подымалась по лесенке в девичью.
Там властвовала горничная Маша, тихо хандрила швея Клавдия, и прыгала канарейка в клетке над геранью, подпёртой лучинками.
Маша не любила, когда Лиза приходила в девичью.
— Нехорошо барышне с прислугами сидеть. Тётенька обидятся.
Лицо у Маши отёкшее, обрюзгшее, уши оттянуты огромными гранатовыми серьгами, падающими почти до плеч.
— Какие у вас красивые серьги! — говорила Лиза, чтобы переменить неприятный разговор.
— Это мне покойный барин подарил.
Лиза смотрит на серьги с лёгким отвращением. «И как ей не страшно от покойника брать!» Ей немножко жутко.
— Скажите, Маша, это он вам ночью принёс?
Маша вдруг неприятно краснеет и начинает трясти головой.
— Ночью?
Швея Клавдия щёлкает ногтем по натянутой нитке и говорит, поджимая губы:
— Стыдно барышням пустяки болтать. Вот Марья Петровна пойдут и тётеньке пожалятся.
Лиза вся съёживается и отходит к последнему окошку, где живёт канарейка.
Канарейка живёт хорошо и проводит время весело. То клюнет конопляные семечки, то брызнет водой, то почешет носик о кусочек извести. Жизнь кипит.
«И чего они все на меня сердятся?» — думает Лиза, глядя на канарейку.
Будь она дома, она бы заплакала, а здесь нельзя.
Поэтому она старается думать о чём-нибудь приятном.
Самая приятная мысль за все три дня, что она живёт у тётки, — это как она будет рассказывать в пансионе Кате Ивановой и Оле Лемерт про ананасное мороженое, которое в воскресенье подавали к обеду.
«Каждый вечер буду рассказывать. Пусть лопаются от зависти».
Подумала ещё о том, что вечером приедет «сын Коля» и будет с кем поиграть.
Канарейка уронила из клетки конопляное семечко, Лиза полезла под стул, достала его и съела.
Семечко оказалось очень вкусным. Тогда она вытащила боковой ящичек в клетке и, взяв щепотку конопли, убежала вниз.
У тётки опять сидели дамы, но Лизу не прогнали. Верно, уже успели переговорить про левую жену.
Потом пришёл какой-то лысый, бородатый господин и поцеловал у тётки руку.
— Тётя, — спросила Лиза шёпотом, — что это за старая обезьяна пришла?
Тётка обиженно поджала губы:
— Это, Лизочка, не старая обезьяна. Это мой сын Коля.
Лиза сначала подумала, что тётка шутит, и хотя шутка показалась ей не весёлой, она всё-таки из вежливости засмеялась. Но тётка посмотрела на неё очень строго, и она вся съёжилась.
Пробралась тихонько в девичью, к канарейке.
Но в девичьей было тихо и сумеречно. Маша ушла. За печкой, сложив руки, вся прямая и плоская, тихо хандрила швея Клавдия.
В клетке тоже было тихо. Канарейка свернулась комочком, стала серая и невидная.
В углу, у иконы с розовым куличным цветком, чуть мигала зелёная лампадка.
Лиза вспомнила о покойнике, который по ночам носит подарки, и тревожно затосковала.
Швея, не шевелясь, сказала гнусавым голосом:
— Сумерничать пришли, барышня? А? Сумерничать? А?
Лиза, не отвечая, вышла из комнаты.
«Уж не убила ли швея канарейку, что она такая тихая?»
За обедом сидел «сын Коля», и всё было невкусное, а на пирожное подали компот, как в пансионе, так что и подруг подразнить нечем будет.
После обеда Маша повезла Лизу в пансион.
Ехали в карете, пахнувшей кожей и тёткиными духами. Окошки дребезжали тревожно и печально.
Лиза забилась в уголок, думала про канарейку, как той хорошо живётся днём над кудрявой геранью, подпёртой лучинками.
Думала, что скажет ей классная дама, ведьма Марья Антоновна, думала о том, что не переписала заданного урока, и губы у неё делались горькими от тоски и страха.
«Может быть, нехорошо, что я взяла у канарейки её зёрнышки? Может быть, она без ужина спать легла?»
Не хотелось об этом думать.
«Вырасту большая, выйду замуж и скажу мужу: "Пожалуйста, муж, дайте мне много денег". Муж даст денег, я сейчас же куплю целый воз зёрнышек и отвезу канарейке, чтоб ей на всю старость хватило».
Карета завернула в знакомые ворота.
Лиза тихо захныкала — так тревожно сжалось сердце.
Приготовишки уже укладывались спать, и Лизу отправили прямо в дортуар.
Разговаривать в дортуаре было запрещено, и Лиза молча стала раздеваться. Одеяло на соседней кровати тихо зашевелилось, повернулась тёмная стриженая голова с хохолком на темени.
— Катя Иванова! — вся встрепенулась радостью Лиза. — Катя Иванова.
Она даже порозовела, так весело стало. Сейчас Катя Иванова удивится и позавидует.
— Катя Иванова! У тёти было ананасное мороженое! Чудное!
Катя молчала, только глаза блестели, как две пуговицы.
— Понимаешь, ананасное. Ты небось никогда не ела! Из настоящего ананаса!
Стриженая голова приподнялась, блеснули острые зубки, и хохолок взъерошился.
— Всё-то ты врёшь, дурища!
И она повернулась к Лизе спиной.
Лиза тихо разделась, сжалась комочком под одеялом, поцеловала себе руку и тихо заплакала.
Нет комментариев. Ваш будет первым!