Жили-были две лягушки. Были они подруги и жили в одной канаве. Но только одна из них была настоящая лесная лягушка — храбрая, сильная, весёлая, а другая была ни то ни сё: трусиха была, лентяйка, соня. Про неё даже говорили, будто она не в лесу, а где-то в городском парке родилась.
Но всё-таки они жили вместе, эти лягушки.
И вот однажды ночью пошли они погулять.
Идут себе по лесной дороге и вдруг видят стоит дом. А около дома погреб. И из этого погреба очень вкусно пахнет: плесенью пахнет, сыростью, мохом, грибами. А это как раз то самое, что лягушки любят.
Вот забрались они поскорей в погреб, стали там бегать и прыгать. Прыгали, прыгали и нечаянно свалились в горшок со сметаной.
И стали тонуть.
А тонуть им, конечно, не хочется.
Тогда они стали барахтаться, стали плавать. Но у этого глиняного горшка были очень высокие скользкие стенки. И лягушкам оттуда никак не выбраться. Та лягушка, что была лентяйкой, поплавала немножко, побултыхалась и думает: «Всё равно мне отсюда не вылезти. Что ж я буду напрасно барахтаться? Только нервы даром трепать. Уж лучше я сразу утону».
Подумала она так, перестала барахтаться — и утонула.
А вторая лягушка — та была не такая. Та думает: «Нет, братцы, утонуть я всегда успею. Это от меня не уйдёт. А лучше я ещё побарахтаюсь, ещё поплаваю. Кто его знает, может быть, у меня что-нибудь и выйдет».
Но только — нет, ничего не выходит. Как ни плавай — далеко не уплывёшь. Горшок узенький, стенки скользкие — не вылезти лягушке из сметаны.
Но всё-таки она не сдаётся, не унывает.
«Ничего, — думает, — пока силы есть, буду барахтаться. Я ведь ещё живая — значит, надо жить. А там — что будет».
И вот из последних сил борется наша храбрая лягушка со своей лягушачьей смертью. Уж вот она и сознание стала терять. Уж вот захлебнулась. Уж вот её ко дну тянет. А она и тут не сдаётся. Знай себе лапками работает. Дрыгает лапками и думает: «Нет! Не сдамся! Шалишь, лягушачья смерть...»
И вдруг — что такое? Вдруг чувствует наша лягушка, что под ногами у неё уже не сметана, а что-то твёрдое, что-то такое крепкое, надёжное, вроде земли. Удивилась лягушка, посмотрела и видит: никакой сметаны в горшке уже нет, а стоит она на комке масла.
«Что такое? — думает лягушка. — Откуда здесь взялось масло?»
Удивилась она, а потом догадалась; ведь это она сама лапками своими из жидкой сметаны твёрдое масло сбила.
«Ну вот, — думает лягушка, — значит, я хорошо сделала, что сразу не утонула».
Подумала она так, выпрыгнула из горшка, отдохнула и поскакала к себе домой — в лес.
А вторая лягушка осталась лежать в горшке.
И никогда уж она, голубушка, больше не видела белого света, и никогда не прыгала, и никогда не квакала.
Ну что ж. Если говорить правду, так сама ты, лягушка, и виновата. Не падай духом! Не умирай раньше смерти...
Сын бабки Анисьи, по прозвищу Петя- большой, погиб на войне, и остался с бабкой жить её внучек, сын Пети-большого — Петя-маленький. Мать Пети-маленького, Даша, умерла, когда ему было два года, и Петя-маленький её совсем позабыл, какая она была.
—- Всё тормошила тебя, веселила, — говорила бабка Анисья, — да, видишь ты, застудилась осенью и померла. А ты весь в неё. Только она была говорливая, а ты у меня дичок. Всё хоронишься по углам да думаешь. А думать тебе рано. Успеешь за жизнь надуматься. Жизнь долгая, в ней вон сколько дней! Не сочтёшь.
Когда Петя-маленький подрос, бабка Анисья определила его пасти колхозных телят.
Телята были как на подбор, лопоухие и ласковые. Только один, по имени Мужичок, бил Петю шерстистым лбом в бок и брыкался. Петя гонял телят пастись на Высокую реку. Старый пастух Семён- чаёвник подарил Пете рожок, и Петя трубил в него над рекой, скликал телят.
А река была такая, что лучше, должно быть, не найдёшь. Берега крутые, все в колосистых травах, в деревах. И каких только дерев не было на Высокой реке! В иных местах даже в полдень было пасмурно от старых ив. Они окунали в воду могучие свои ветви, и ивовый лист — узкий, серебряный, вроде рыбки уклейки, — дрожал в бегучей воде. А выйдешь из-под чёрных ив — и ударит с полян таким светом, что зажмуришь глаза. Рощицы молодых осин толпятся на берегу, и все осиновые листья дружно блестят на солнце.
Ежевика на крутоярах так крепко хватала Петю за ноги, что он долго возился и сопел от натуги, прежде чем мог отцепить колючие плети. Но никогда он, осердясь, не хлестал ежевику палкой и не топтал ногами, как все остальные мальчишки.
На Высокой реке жили бобры. Бабка Анисья и Семён-чаёвник строго наказали Пете не подходить к бобровым норам. Потому что бобёр — зверь строгий, самостоятельный, мальчишек деревенских вовсе не боится и может так хватить за ногу, что на всю жизнь останешься хромой. Но Пете была большая охота поглядеть на бобров, и потому он ближе к вечеру, когда бобры вылезали из нор, старался сидеть тихонько, чтобы не напугать сторожкого зверя.
Однажды Петя видел, как бобёр вылез из воды, сел на берегу и начал тереть себе лапами грудь, драть её изо всех сил, сушить. Петя засмеялся, а бобёр оглянулся на него, зашипел и нырнул в воду.
А другой раз вдруг с грохотом и плеском обрушилась в реку старая ольха. Тотчас под водой молниями полетели испуганные плотицы. Петя подбежал к ольхе и увидел, что она прогрызена бобровыми зубами до сердцевины, а в воде на ветках ольхи сидят эти самые бобры и жуют ольховую кору. Тогда Семён-чаёвник рассказал Пете, что бобёр сперва подтачивает дерево, потом нажимает на него плечом, валит и питается этим деревом месяц или два, глядя по тому, толстое оно или не такое уж и толстое, как хотелось бобру.
В густоте листьев над Высокой рекой всегда было беспокойно. Там хлопотали разные птицы, а дятел, похожий на сельского почтаря Ивана Афанасьевича — такой же остроносый и с шустрым чёрным глазом, — колотил и колотил со всего размаху клювом по сухому осокорю. Ударит, отдёрнет голову, поглядит, примерится, зажмурит глаза и опять так ударит, что осокорь от макушки до корней загудит. Петя всё удивлялся — до чего крепкая голова у дятла! Весь день стучит по дереву — не теряет весёлости.
«Может, голова у него и не болит, — думал Петя, — но звон в ней стоит наверняка здоровый. Шутка ли — бить и бить целый день! Как только черепушка выдерживает!»
Пониже птиц, над всякими цветами: и зонтичными, и крестоцветными, и самыми невидными, как, скажем, подорожник, — летали ворсистые шмели, пчёлы и стрекозы.
Шмели не обращали на Петю внимания, а стрекозы останавливались в воздухе и, постреливая крылышками, рассматривали его выпуклыми глазищами, будто подумывали: ударить ли его в лоб со всего налёта, пугнуть с берега или не стоит с таким маленьким связываться?
И в воде тоже было хорошо. Смотришь на неё с берега — и так и подмывает нырнуть и поглядеть: что там, в глубокой глубине, где качаются водоросли? И всё чудится, что ползёт по дну рак величиной с бабкино корыто, растопырил клешни, а рыбы пятятся от него, помахивают хвостами.
Постепенно и звери и птицы привыкли к Пете и, бывало, прислушивались по утрам: когда же запоёт за кустами его рожок? Сначала они привыкли к Пете, а потом полюбили его за то, что не озоровал: не сбивал палками гнёзд, не связывал стрекоз за лапки ниткой, не швырял в бобров камнями и не травил рыбу едучей известью.
Деревья тихонько шумели навстречу Пете — помнили, что ни разу он не сгибал, как другие мальчишки, тоненьких осинок до самой земли, чтобы полюбоваться, как они, выпрямившись, долго дрожат от боли и шелестят — жалуются листьями.
Стоило Пете раздвинуть ветки и выйти на берег, как сразу начинали щёлкать птицы, шмели взлетали и покрикивали: «С дороги! С дороги!», рыбы выскакивали из воды, чтобы похвастаться перед Петей пёстрой чешуёй, дятел так ударял по осокорю, что бобры поджимали хвосты и семенили в норы. Выше всех птиц взлетал жаворонок и пускал такую трель, что синий колокольчик только качал головой.
— Вот и я! — говорил Петя, стаскивал старую шапчонку и вытирал ею мокрые от росы щёки. — Здравствуйте!
— Дра! Дра! — отвечала за всех ворона. Никак она не могла выучить до конца такое простое человеческое слово, как «здравствуйте». На это не хватало у неё вороньей памяти.
Все звери и птицы знали, что живёт за рекой, в большом лесу, старый медведь и прозвище у того медведя Дремучий. Его шкура и вправду была похожа на дремучий лес: вся в жёлтых сосновых иглах, в давленой бруснике и смоле. И хоть старый это был медведь и кое-где даже седой, но глаза у него горели, как светляки, — зелёные, будто у молодого.
Звери часто видели, как медведь осторожно пробирался к реке, высовывал из травы морду и принюхивался к телятам, что паслись на другом берегу. Один раз он даже попробовал лапой воду и заворчал. Вода была холодная — со дна реки били ледяные ключи, и медведь раздумал переплывать реку. Не хотелось ему мочить шкуру.
Когда приходил медведь, птицы начинали отчаянно хлопать крыльями, деревья — шуметь, рыбы — бить хвостами по воде, шмели — грозно гудеть, даже лягушки подымали такой крик, что медведь зажимал уши лапами и мотал головой.
А Петя удивлялся и смотрел на небо: не обкладывает ли его тучами, не к дождю ли раскричались звери? Но солнце спокойно плыло по небу. И только два облачка стояли в вышине, столкнувшись друг с другом на просторной небесной дороге.
С каждым днём медведь сердился всё сильнее. Он голодовал, брюхо у него совсем отвисло — одна кожа и шерсть. Лето выпало жаркое, без дождей. Малина в лесу посохла. Муравейник разроешь — так и там одна только пыль.
— Беда-а-а! — рычал медведь и выворачивал от злости молодые сосенки и берёзки. — Пойду задеру телка. А пастушок заступится, я его придушу лапой — и весь разговор.
От телят вкусно пахло парным молоком, и были они совсем рядом — только и дела, что переплыть каких-нибудь сто шагов.
«Неужто не переплыву? — сомневался медведь. — Да нет, пожалуй, переплыву. Мой дед, говорят, Волгу переплывал и то не боялся».
Думал медведь, думал, нюхал воду, скрёб в затылке и, наконец, решился — прыгнул в воду, ахнул и поплыл.
Петя в то время лежал под кустом, а телята — глупые они ещё были — подняли голову, наставили уши и смотрят: что это за старый пень плывёт по реке? А у медведя одна морда торчит над водой. И такая корявая эта морда, что с непривычки не то что телок, а даже человек может принять её за трухлявый пень.
Первой после телят заметила медведя ворона.
— Карраул! — крикнула она так отчаянно, что сразу охрипла. — Звери, воррр!
Всполошились все звери. Петя вскочил, руки у него затряслись, и уронил он свой рожок в траву — посредине реки плыл, загребая когтистыми лапами, старый медведь, отплёвывался и рычал. А телята подошли уже к самому крутояру, вытянули шеи и смотрят.
Закричал Петя, заплакал, схватил длинный свой кнут, размахнулся. Кнут щёлкнул, будто взорвался ружейный патрон. Да не достал кнут до медведя — ударил по воде. Медведь скосил на Петю глаз и зарычал:
— Погоди, сейчас вылезу на бережок — все кости твои пересчитаю. Что выдумал — старика кнутом бить!
Подплыл медведь к берегу, полез на крутояр к телятам, облизывается. Петя оглянулся, крикнул: «Подсобите!» — и видит: задрожали все осины и ивы, и все птицы поднялись к небу. «Неужто все испугались и никто мне теперь не поможет?» — подумал Петя.
А людей как назло никого рядом нету.
Но не успел он это подумать, как ежевика вцепилась колючими своими плетями в медвежьи лапы, и сколько медведь ни рвался, она его не пускала. Держит, а сама говорит:
— Не-ет, брат, шутишь!
Старая ива наклонила самую могучую ветку и начала изо всех сил хлестать ею медведя по худым бокам.
— Это что ж такое? — зарычал медведь. — Бунт? Я с тебя все листья сдеру, негодница!
А ива всё хлещет его и хлещет. В это время дятел слетел с дерева, сел на медвежью голову, потоптался, примерился и как долбанёт медведя по темени! У медведя позеленело в глазах, и жар прошёл от носа до самого кончика хвоста. Взвыл медведь, испугался насмерть, воет и собственного воя не слышит, слышит один хрип. Что такое? Никак медведь не догадается, что это шмели залезли ему в ноздри, в каждую по три шмеля, и сидят там, щекочут. Чихнул медведь, шмели вылетели, но тут же налетели пчёлы и начали язвить медведя в нос. А всякие птицы тучей вьются и выщипывают у него шкуру волосок за волоском. Медведь начал кататься по земле, отбиваться лапами, закричал истошным голосом и полез обратно в реку.
Ползёт, пятится задом, а у берега уже ходит стопудовый окунь, поглядывает на медведя, дожидается. Как только медвежий хвост окунулся в воду, окунь хвать, зацепил его своими ста двадцатью зубами, напружился и потащил медведя в омут.
— Братцы! — заорал медведь, пуская пузыри. — Смилуйтесь! Отпустите! Слово даю... до смерти сюда не приду! И пастуха не обижу!
— Вот хлебнёшь бочку воды, тогда не придёшь! — прохрипел окунь, не разжимая зубов. — Уж я ли тебе поверю, Михайлыч, старый обманщик!
Только хотел медведь пообещать окуню кувшин липового мёда, как самый драчливый ёрш на Высокой реке, по имени Шипояд, разогнался, налетел на медведя и засадил ему в бок свой ядовитый и острый шип. Рванулся медведь, хвост оторвался, остался у окуня в зубах. А медведь нырнул, выплыл и пошёл махать саженками к своему берегу.
«Фу, — думает, — дёшево я отделался! Только хвост потерял. Хвост старый, облезлый, мне от него никакого толку».
Доплыл до половины реки, радуется, а бобры только этого и ждут. Как только началась заваруха с медведем, они кинулись к высокой ольхе и тут же начали её грызть. И так за минуту подгрызли, что держалась эта ольха на одном тонком шпеньке.
Подгрызли ольху, стали на задние лапы и ждут. Медведь плывёт, а бобры смотрят — рассчитывают, когда он подплывёт под самый под удар этой высоченной ольхи. У бобров расчёт всегда верный, потому что они единственные звери, что умеют строить разные хитрые вещи — плотины, подводные ходы и шалаши.
Как только подплыл медведь к назначенному месту, старый бобёр крикнул:
— А ну, нажимай!
Бобры дружно нажали на ольху, шпенёк треснул, и ольха загрохотала — обрушилась в реку. Пошла пена, буруны, захлестали волны и водовороты. И так ловко рассчитали бобры, что ольха самой серединой ствола угодила медведю в спину, а ветками прижала его к иловатому дну.
«Ну, теперь крышка!» — подумал медведь. Он рванулся под водой изо всех сил, ободрал бока, замутил всю реку, но всё-таки вывернулся и выплыл.
Вылез на свой берег и — где там отряхиваться, некогда! — пустился бежать по песку к своему лесу. А позади крик, улюлюканье. Бобры свищут в два пальца. А ворона так задохнулась от хохота, что один только раз и прокричала: «Дурак», а больше уже и кричать не могла. Осинки мелко тряслись от смеха, а ёрш Шипояд разогнался, выскочил из воды и лихо плюнул вслед медведю, да не доплюнул — где там доплюнуть при таком отчаянном беге!
Добежал медведь до леса, едва дышит. А тут, как на грех, девушки из Окулова пришли по грибы. Ходили они в лес всегда с пустыми бидонами от молока и палками, чтобы на случай встречи со зверем пугнуть его шумом.
Выскочил медведь на поляну, девушки увидали его — все враз завизжали и так грохнули палками по бидонам, что медведь упал, ткнулся мордой в сухую траву и затих. Девушки, понятно, убежали, только пёстрые их юбки метнулись в кустах.
А медведь стонал, стонал, потом съел какой-то гриб, что подвернулся на зуб, отдышался, вытер лапами пот и пополз на брюхе в своё логово. Залёг с горя спать на осень и зиму. И зарёкся на всю жизнь не выходить больше из дремучего леса. И уснул, хотя и побаливало у него то место, где был оторванный хвост.
Петя посмотрел вслед медведю, посмеялся, потом взглянул на телят. Они мирно жевали траву и то один, то другой чесали копытцем задней ноги у себя за ухом.
Тогда Петя стащил шапку и низко поклонился деревьям, шмелям, реке, рыбам, птицам и бобрам.
— Спасибо вам! — сказал Петя. Но никто ему не ответил.
Тихо было на реке. Сонно висела листва ив, не трепетали осины, даже не было слышно птичьего щебета.
Петя никому не рассказал, что случилось на Высокой реке, только бабке Анисье: боялся, что не поверят. А бабка Анисья отложила недовязанную варежку, сдвинула очки в железной оправе на лоб, посмотрела на Петю и сказала:
— Вот уж и вправду говорят люди: не имей сто рублей, а имей сто друзей. Звери за тебя не зря заступились, Петруша! Так, говоришь, окунь ему хвост начисто оторвал? Вот грех-то какой! Вот грех!
Бабка Анисья сморщилась, засмеялась и уронила варежку вместе с деревянным вязальным крючком.
Когда кавалеристы проходили через деревню Бережки, немецкий снаряд разорвался на околице и ранил в ногу вороного коня. Командир оставил раненого коня в деревне, а отряд ушёл дальше, пыля и позванивая удилами, — ушёл, закатился за рощи, за холмы, где ветер качал спелую рожь.
Коня взял к себе мельник Панкрат. Мельница давно не работала, но мучная пыль навеки въелась в Панкрата. Она лежала серой коркой на его ватнике и картузе. Из-под картуза посматривали на всех быстрые глаза мельника. Панкрат был скорый на работу, сердитый старик, и ребята считали его колдуном.
Панкрат вылечил коня. Конь остался при мельнице и терпеливо возил глину, навоз и жерди — помогал Панкрату чинить плотину.
Панкрату трудно было прокормить коня, и конь начал ходить по дворам побираться. Постоит, пофыркает, постучит мордой в калитку, и, глядишь, ему вынесут свекольной ботвы, или чёрствого хлеба, или, случалось даже, сладкую морковку. По деревне говорили, что конь ничей, а вернее, общественный, и каждый считал своей обязанностью его покормить. К тому же конь — раненый, пострадал от врага.
Жил в Бережках со своей бабкой мальчик Филька по прозвищу Ну Тебя. Филька был молчаливый, недоверчивый, и любимым его выражением было: «Да ну тебя!» Предлагал ли ему соседский мальчишка походить на ходулях или поискать позеленевшие патроны, Филька отвечал сердитым басом: «Да ну тебя! Ищи сам!» Когда бабка выговаривала ему за неласковость, Филька отворачивался и бормотал: «Да ну тебя! Надоела!»
Зима в этот год стояла тёплая. В воздухе висел дым. Снег выпадал и тотчас таял. Мокрые вороны садились на печные трубы, чтобы обсохнуть, толкались, каркали друг на друга. Около мельничного лотка вода не замерзала, а стояла чёрная, тихая, и в ней кружились льдинки.
Панкрат починил к тому времени мельницу и собирался молоть хлеб, — хозяйки жаловались, что мука кончается, осталось у каждой на два-три дня, а зерно лежит немолотое.
В один из таких тёплых серых дней раненый конь постучал мордой в калитку к Филькиной бабке. Бабки не было дома, а Филька сидел за столом и жевал кусок хлеба, круто посыпанный солью.
Филька нехотя встал, вышел за калитку. Конь переступил с ноги на ногу и потянулся к хлебу. «Да ну тебя! Дьявол!» — крикнул Филька и наотмашь ударил коня по губам. Конь отшатнулся, замотал головой, а Филька закинул хлеб далеко в рыхлый снег и закричал:
— На вас не напасёшься, на христарадников! Вон твой хлеб! Иди, копай его мордой из-под снега! Иди, копай!
И вот после этого злорадного окрика и случились в Бережках те удивительные дела, о каких и сейчас люди говорят, покачивая головами, потому что сами не знают, было ли это или ничего такого не было.
Слеза скатилась у коня из глаз. Конь заржал жалобно, протяжно, взмахнул хвостом, и тотчас в голых деревьях, в изгородях и печных трубах завыл, засвистел пронзительный ветер, вздул снег, запорошил Фильке горло. Филька бросился обратно в дом, но никак не мог найти крыльца — так уже мело кругом и хлестало в глаза. Летела по ветру мёрзлая солома с крыш, ломались скворечни, хлопали оторванные ставни. И всё выше взвивались столбы снежной пыли с окрестных полей, неслись на деревню, шурша, крутясь, перегоняя друг друга.
Филька вскочил наконец в избу, припёр дверь, сказал: «Да ну тебя!» — и прислушался. Ревела, обезумев, метель, но сквозь её рёв Филька слышал тонкий и короткий свист — так свистит конский хвост, когда рассерженный конь бьёт им себя по бокам.
Метель начала затихать к вечеру, и только тогда смогла добраться к себе в избу от соседки Филькина бабка. А к ночи небо зазеленело, как лёд, звёзды примёрзли к небесному своду, и колючий мороз прошёл по деревне. Никто его не видел, но каждый слышал скрип его валенок по твёрдому снегу, слышал, как мороз, озоруя, стискивал толстые брёвна в стенах, и они трещали и лопались.
Бабка, плача, сказала Фильке, что наверняка уже замёрзли колодцы и теперь их ждёт неминучая смерть. Воды нет, мука у всех вышла, а мельница работать теперь не сможет, потому что река застыла до самого дна.
Филька тоже заплакал от страха, когда мыши начали выбегать из подпола и хорониться под печкой в соломе, где ещё оставалось немного тепла. «Да ну вас! Проклятые!» — кричал он на мышей, но мыши всё лезли из подпола. Филька забрался на печь, укрылся тулупчиком, весь трясся и слушал причитания бабки.
— Сто лет назад упал на нашу округу такой же лютый мороз, — говорила бабка. — Заморозил колодцы, побил птиц, высушил до корня леса и сады. Десять лет после того не цвели ни деревья, ни травы. Семена в земле пожухли и пропали. Голая стояла наша земля. Обегал её стороной всякий зверь — боялся пустыни.
— Отчего же стрясся тот мороз? — спросил Филька.
— От злобы людской, — ответила бабка. — Шёл через нашу деревню старый солдат, попросил в избе хлеба, а хозяин, злой мужик, заспанный, крикливый, возьми и дай одну только чёрствую корку. И то не дал в руки, а швырнул на пол и говорит: «Вот тебе! Жуй!» «Мне хлеб с полу поднять невозможно, — говорит солдат. — У меня вместо ноги деревяшка». «А ногу куда девал?» — спрашивает мужик. «Утерял я ногу на Балканских горах в турецкой баталии», — отвечает солдат. «Ничего. Раз дюже голодный — подымешь, — засмеялся мужик. — Тут тебе камердинеров нету». Солдат покряхтел, изловчился, поднял корку и видит — это не хлеб, а одна зелёная плесень. Один яд! Тогда солдат вышел на двор, свистнул — и враз сорвалась метель, пурга, буря закружила деревню, крыши посрывала, а потом ударил лютый мороз. И мужик тот помер.
— Отчего же он помер? — хрипло спросил Филька.
— От охлаждения сердца, — ответила бабка, помолчала и добавила: — Знать, и нынче завёлся в Бережках дурной человек, обидчик, и сотворил злое дело. Оттого и мороз.
— Чего ж теперь делать, бабка? — спросил Филька из-под тулупа. — Неужто помирать?
— Зачем помирать? Надеяться надо.
— На что?
— На то, что поправит дурной человек своё злодейство.
— А как его исправить? — спросил, всхлипывая, Филька.
— А об этом Панкрат знает, мельник. Он старик хитрый, учёный. Его спросить надо. Да неужто в такую стужу до мельницы добежишь? Сразу кровь остановится.
— Да ну его, Панкрата! — сказал Филька и затих.
Ночью он слез с печи. Бабка спала, сидя на лавке. За окнами воздух был синий, густой, страшный. В чистом небе над осокорями стояла луна, убранная, как невеста, розовыми венцами.
Филька запахнул тулупчик, выскочил на улицу и побежал к мельнице. Снег пел под ногами, будто артель весёлых пильщиков пилила под корень берёзовую рощу за рекой. Казалось, воздух замёрз и между землёй и луной осталась одна пустота — жгучая и такая ясная, что если бы подняло пылинку на километр от земли, то и её было бы видно и она светилась бы и мерцала, как маленькая звезда.
Чёрные ивы около мельничной плотины поседели от стужи. Ветки их поблёскивали, как стеклянные. Воздух колол Фильке грудь. Бежать он уже не мог, а тяжело шёл, загребая снег валенками.
Филька постучал в окошко Панкратовой избы. Тотчас в сарае за избой заржал и забил копытом раненый конь. Филька охнул, присел от страха на корточки, затаился. Панкрат отворил дверь, схватил Фильку за шиворот и втащил в избу.
— Садись к печке, — сказал он. — Рассказывай, пока не замёрз.
Филька, плача, рассказал Панкрату, как он обидел раненого коня и как из-за этого упал на деревню мороз.
— Да-а, — вздохнул Панкрат, — плохо твоё дело! Выходит, что из-за тебя всем пропадать. Зачем коня обидел? За что? Бессмысленный ты гражданин!
Филька сопел, вытирал рукавом глаза.
— Ты брось реветь! — строго сказал Панкрат. — Реветь вы все мастера. Чуть что нашкодил — сейчас в рёв. Но только в этом я смысла не вижу. Мельница моя стоит, как запаянная морозом навеки, а муки нет, и воды нет, и что нам придумать — неизвестно.
— Чего же мне теперь делать, дедушка Панкрат? — спросил Филька.
— Изобрести спасение от стужи. Тогда перед людьми не будет твоей вины. И перед раненой лошадью — тоже. Будешь ты чистый человек, весёлый. Каждый тебя по плечу потреплет и простит. Понятно?
— Понятно, — ответил упавшим голосом Филька.
— Ну, вот и придумай. Даю тебе сроку час с четвертью.
В сенях у Панкрата жила сорока. Она не спала от холода, сидела на хомуте — подслушивала. Потом она боком, озираясь, поскакала к щели под дверью. Выскочила наружу, прыгнула на перильца и полетела прямо на юг. Сорока была опытная, старая и нарочно летела у самой земли, потому что от деревень и лесов всё-таки тянуло теплом и сорока не боялась замёрзнуть. Никто её не видел, только лисица в осиновом яру высунула морду из норы, повела носом, заметила, как тёмной тенью пронеслась по небу сорока, шарахнулась обратно в нору и долго сидела, почёсываясь и соображая, — куда ж это в такую страшную ночь подалась сорока?
А Филька в это время сидел на лавке, ёрзал, придумывал.
—- Ну, — сказал наконец Панкрат, затаптывая махорочную цигарку, — время твоё вышло. Выкладывай! Льготного срока не будет.
— Я, дедушка Панкрат, — сказал Филька, — как рассветёт, соберу со всей деревни ребят. Возьмём мы ломы, пешни, топоры, будем рубить лёд у лотка около мельницы, покамест не дорубимся до воды и не потечёт она на колесо. Как пойдёт вода, ты пускай мельницу! Провернёшь колесо двадцать раз, она разогреется и начнёт молоть. Будет, значит, и мука, и вода, и всеобщее спасение.
— Ишь ты, шустрый какой! — сказал мельник. — Подо льдом, конечно, вода есть. А ежели лёд толщиной в твой рост, что ты будешь делать?
— Да ну его! — сказал Филька. — Пробьём мы, ребята, и такой лёд!
— А ежели замёрзнете?
— Костры будем жечь.
— А ежели не согласятся ребята за твою дурь расплачиваться своим горбом? Ежели скажут: «Да ну его! Сам виноват — пусть сам лёд и скалывает».
— Согласятся! Я их умолю. Наши ребята — хорошие.
— Ну, валяй, собирай ребят. А я со стариками потолкую. Может, и старики натянут рукавицы да возьмутся за ломы.
В морозные дни солнце восходит багровое, в тяжёлом дыму. И в это утро поднялось над Бережками такое солнце. На реке был слышен частый стук ломов. Трещали костры. Ребята и старики работали с самого рассвета, скалывали лёд у мельницы! И никто сгоряча не заметил, что после
Ветер дул с юга. С каждым часом становилось всё теплее. С крыш падали и со звоном разбивались сосульки. Вороны вылезли из-под застрех и снова обсыхали на трубах, толкались, каркали.
Не было только старой сороки. Она прилетела к вечеру, когда от теплоты лёд начал оседать, работа у мельницы пошла быстро и показалась первая полынья с тёмной водой.
Мальчишки стащили треухи и прокричали «ура». Панкрат говорил, что если бы не тёплый ветер, то, пожалуй, и не обколоть бы лёд ребятам и старикам. А сорока сидела на раките над плотиной, трещала, трясла хвостом, кланялась на все стороны и что-то рассказывала, но никто, кроме ворон, её не понял. А сорока рассказывала, что она долетела до тёплого моря, где спал в горах летний ветер, разбудила его, натрещала ему про лютый мороз и упросила его прогнать этот мороз, помочь людям.
Ветер будто бы не осмелился отказать ей, сороке, и задул, понёсся над полями, посвистывая и посмеиваясь над морозом. И если хорошенько прислушаться, то уже слышно, как по оврагам под снегом бурлит-журчит тёплая вода, моет корни брусники, ломает лёд на реке.
Всем известно, что сорока — самая болтливая птица на свете, и потому вороны ей не поверили — покаркали только между собой, что вот, мол, опять завралась старая.
Так до сих пор никто и не знает, правду ли говорила сорока, или всё это она выдумала от хвастовства. Одно только известно, что к вечеру лёд треснул, разошёлся, ребята и старики нажали — ив мельничный лоток хлынула с шумом вода.
Старое колесо скрипнуло — с него посыпались сосульки — и медленно повернулось. Заскрежетали жернова, потом колесо повернулось быстрее, ещё быстрее, и вдруг вся старая мельница затряслась, заходила ходуном и пошла стучать, скрипеть, молоть зерно.
Панкрат сыпал зерно, а из-под жернова лилась в мешки горячая мука. Женщины окунали в неё озябшие руки и смеялись.
По всем дворам кололи звонкие берёзовые дрова. Избы светились от жаркого печного огня. Женщины месили тугое сладкое тесто. И всё, что было живого в избах, — ребята, кошки, даже мыши, — всё это вертелось около хозяек, а хозяйки шлёпали ребят по спине белой от муки рукой, чтобы не лезли в самую квашню и не мешались.
Ночью по деревне стоял такой запах тёплого хлеба с румяной коркой, с пригоревшими к донцу капустными листьями, что даже лисицы вылезли из нор, сидели на снегу, дрожали и тихонько скулили, соображая, как бы словчиться стащить у людей хоть кусочек этого чудесного хлеба.
На следующее утро Филька пришёл вместе с ребятами к мельнице. Ветер гнал по синему небу рыхлые тучи и не давал им ни на минуту перевести дух, и потому по земле неслись вперемежку то холодные тени, то горячие солнечные пятна.
Филька тащил буханку свежего хлеба, а совсем маленький мальчик Николка держал деревянную солонку с крупной жёлтой солью. Панкрат вышел на порог, спросил:
— Что за явление? Мне, что ли, хлеб- соль подносите? За какие такие заслуги?
— Да нет! — закричали ребята. — Тебе будет особо. А это раненому коню. От Фильки. Помирить мы их хотим.
— Ну что ж, — сказал Панкрат. — Не только человеку извинение требуется. Сейчас я вам коня представлю в натуре.
Панкрат отворил ворота сарая, выпустил коня. Конь вышел, вытянул голову, заржал — учуял запах свежего хлеба. Филька разломил буханку, посолил хлеб из солонки и протянул коню. Но конь хлеба не взял, начал мелко перебирать ногами, попятился в сарай. Испугался Филька. Тогда Филька перед всей деревней громко заплакал. Ребята зашептались и притихли, а Панкрат потрепал коня по шее и сказал:
— Не пужайся, Мальчик! Филька — не злой человек. Зачем же его обижать? Бери хлеб, мирись!
Конь помотал головой, подумал, потом осторожно вытянул шею и взял, наконец, хлеб из рук Фильки мягкими губами. Съел один кусок, обнюхал Фильку и взял второй кусок. Филька ухмылялся сквозь слёзы, а конь жевал хлеб, фыркал. А когда съел весь хлеб, положил голову Фильке на плечо, вздохнул и закрыл глаза от сытости и удовольствия.
Все улыбались, радовались. Только старая сорока сидела на раките и сердито трещала: должно быть, опять хвасталась, что это ей одной удалось помирить коня с Филькой. Но никто её не слушал и не понимал, и сорока от этого сердилась всё больше и трещала как пулемёт.
Охотился кит за рыбьей мелочью. Рыбья мелюзга в океане тучами ходит. Кит набежит, пасть разинет — ап! — и полон рот. Пасть захлопнет, воду сквозь усы процедит. Всю мелюзгу — в глотку. Глотка-то у него маленькая.
Рыбёшка, как увидит кита, — сразу к берегу. Кит за ней.
Разбежался — р-раз! — и вымахал на берег.
Хорошо, что кит — зверь, а не рыба: без воды не помрёт.
Лежит на песке, как чёрная скала, — ни туда, ни сюда. Тяжко вздыхает: жди теперь, когда вода придёт!
Тут по берегу волки.
Голодные.
Рыщут, чем бы поживиться. Видят — гора мяса. Едва шевелится.
Подбежали. «С какого бока начинать?» — прикидывают.
Увидел это из воды краб.
«Конец киту! — думает. — Свой морской зверь — надо выручать».
Вылез на берег.
— Стойте! — кричит волкам. — И я с вами. Кита на всех хватит. Вот дождёмся — все и примемся.
Волки остановились.
— Чего ждать-то?
— Как — чего? Не знаете разве: кита только при луне едят. Чем луна выше, тем китятина вкуснее!
Удивились волки, но спорить не стали. Краб в океане живёт, с китом. Ему, пучеглазому, видней.
Расселись на берегу вокруг кита, морды кверху задрали.
Уж вечер — недолго ждать луны-то!
Кит лежит, вздыхает.
Вот из-за горы луна выглянула и поползла вверх по небу.
Волки сидят, молчат, на кита смотрят. Не замечают, что в океане вода поднимается. С голоду зубами щёлкают. На краба поглядывают: не пора ли за кита приниматься?
Краб сидит себе, клешнями бока поглаживает
Вдруг чуют волки — сидеть мокро стало.
Отбежали к горе и с кита глаз не спускают.
Стала луна у волков над головами.
Почуял и кит под собой воду. Вздохнул, набрал полную грудь воздуха да как даст хвостом! Брызги во все стороны.
Волки врассыпную.
Кит воду хвостом пенит, на волков волну гонит. Волки — на гору.
Кит развернулся головой к морю, забурлил хвостищем и пошёл, пошёл! Выплыл на глубину, набрал воздуха — и пропал. Только его хвост и видели.
И краб потихоньку — боком, боком — за ним.
Опомнились волки — ни кита, ни краба! Долго на берегу сидели. То вверх, на луну, поглядят, то вниз, на воду.
Ничего не понимают — народ сухопутный. Откуда им знать, что на море-океане отливы бывают и приливы!
И чем луна выше, тем приливы сильнее.
Жила на корабле муха. Больше всего на свете любила она давать советы.
Тянут матросы канат — муха тут как тут!
— Ж-ж-живей! Раз-з-зом, раз-з-зом!
Гудит, пока не прогонят.
Залетела муха на корабельную кухню — камбуз.
Там повар — кок, весь в белом, — компот варит.
Села муха на полку, где стояла соль, и зазвенела:
— Из-з-зюм з-з-забыл, из-з-зюм! З-з- зря, з-з-зря!
У повара изюм давно положен. Терпел он, терпел — да как хлопнет полотенцем. По мухе не попал, а соль в компот — бух!
Муха вон из кухни.
Видит: на палубе корабельный пёс свой хвост ловит. Она к нему:
— С-з-зади, раз-з-зиня, с-з-зади! З-з- зубами, з-з-зубами!
Пёс — на муху. Промахнулся — да за борт бултых! Еле спасли.
А муха уже в щели сидит.
Как от неё, липучей, избавиться?..
Пришёл корабль в жаркую страну. Остановился. Вылезла муха из щели.
— Ж-ж-жарко! 3-з-зной!
Села на борт в тени. Сидит, в воду смотрит.
Глядь — всплывает из глубины короткая широкая рыба. Спина серо-зелёная, на боках четыре полосы.
Хотела муха дать рыбе совет, как лучше в воде плавать. Не успела. Набрала рыба воды в рот — да как брызнет в муху!
Сбила её с борта. Полетела муха кувырком в воду! Пока летела, успела прожужжать:
— Ж-жуть!
А что жуть — неизвестно. Брызгун- рыба её — хоп! — проглотила.
Плавал чилим между камней, мшанку- зелень щипал.
Чилим — рачишка маленький, креветка усатая — как рыба, плавает, как блоха, скачет. Щёлк хвостом — и пропал.
Плавает, а в голове у самого: «Как бы отлив не прозевать!»
Посмотрел кругом — всё спокойно.
Бычок глазастый поверх ила лежит, добычу высматривает. Рачок-балянус в домике спит, усы выставил. Хороший у него домик: известковая бутылочка с крышечкой. Другой рак — отшельник — по дну бредёт, дом на себе тащит. Дом-то у него краденый — улиткина раковина.
Никто уходить не торопится — верно, отлив не скоро...
Вдруг видит чилим: на дне три коричневых шара. Что-то знакомое, а что — никак не вспомнит. Он к ним.
Только подплыл — сразу у шаров иголки торчком встали. Чилим назад — прыг!
А шары зашевелились и поползли по дну.
Забавно ползут! Выпускают между иголок жёлтенькие ножки-присосочки. Вытянется ножка, присосётся к камешку и потянет шар вперёд. За ней другая.
Ба! Да это же морские ежи! Как он их раньше не узнал?
Развеселился чилим. Хвостом щёлкает, вокруг ежей прыгает.
«Только бы до отлива в море уйти!»
Подумал — и снова забыл.
А ежи по камням ползут, позади себя три дорожки оставляют. Зелень с камней съели, как ножом сняли.
Влезли на большую глыбу, на самой макушке возятся.
Присмотрелся чилим.
— Ай-ай-ай! — даже подскочил от ужаса. — Ежи камень грызут!
Один приподнялся, стало видно: снизу у ежа рот, во рту пять белых зубиков. Молчат колючие, скоблят зубами камень. Выскоблил себе каждый ямку, лёг, иглы растопырил и давай кружиться, камень сверлить.
«Сумасшедшие! — решил чилим. — Делать им нечего».
Уходят ползуны потихоньку в камень, будто тонут. Камень мягкий — ракушечник. Стенки между дырами развалили — получилась общая яма на троих.
«Столько колючек, а в камень прячутся. Глупые!» — подумал чилим.
Хватился — нет вокруг воды. Проглядел отлив! Затрепыхался, забился. С камня на камень скачет, задыхается.
«Вот и пропал!»
Из последних сил подпрыгнул, перевернулся да в яму с водой — шлёп! Отдышался, видит — рядом иглы торчат. Так это он к ежам угодил! Ну до чего хитрые: яму-то не зря рыли! Им теперь отлив не страшен.
«А как другие морские жители? — вспомнил чилим. Высунул из ямы голову. — Поди, все погибли?»
Бычок в мокрый ил закопался. Один хвост торчит. Балянус в свой домик- бутылочку спрятался, крышечку захлопнул. Рак-отшельник в раковину залез, вход клешнёй, как пробкой, заткнул. У каждого свой запас воды: у бычка — в иле, у балянуса — в бутылочке, у отшельника — в раковине. Все устроились, все прилива ждут.
Как бы не так!
Прошёл по морю слух, что появилась в нём новая рыба.
Собрались морские жители, потолковали и решили послать к ней ласкиря.
Пускай, мол, всё узнает, расскажет. Если рыба стоящая — все пойдём смотреть, а нет — так и времени терять нечего.
Ласкирь на подъём скор. Один плавник здесь, другой — там. Живо к новенькой слетал, вернулся и рассказывает:
— Нашёл. У песчаной косы стоит. Своими глазами видел. Ух и рыба! Спина бурая, брюхо жёлтое. Плавники как крылья, синие с золотом! А глаза... знаете какие?
— Чёрные?
— Ну да! Ни за что не угадаете. Голубые!
Ласкирь от удовольствия на месте крутится. Вот это новость принёс!
— Голубые? Это ты, брат, того!.. — усомнился морской конёк.
— Отсохни у меня хвост, если вру! — клянётся ласкирь. — Стойте здесь — ещё сбегаю.
Убежал... Возвращается, язык на боку.
— Чудеса! — говорит. — Хотите — верьте, хотите — нет. Только я приплыл, опустилась рыба на дно. Выпустила из-под головы шесть кривых шипов, упёрлась ими в дно и пошла как на ходулях. Идёт, шипами песок щупает. Найдёт червя — и в рот...
Рассердились морские жители на ласки- ря. Где это видано, чтобы рыба пешком по дну ходила?
— В последний раз, — говорят ему, — посылаем. Беги и всё заново доложи. Чуть соврёшь — пеняй на себя!
Умчался ласкирь.
Ждут его, ждут. Нет вертлявого.
Собрались было сами идти, глядят — плывёт. Растрёпанный, весь в песке! Рот раскрыл — до того ему говорить не терпится.
— Слушайте, слушайте! — кричит.
Отдышался и начал.
— Приплыл я, — рассказывает, — к рыбе. Пошла она по дну — я сзади. Вдруг навстречу сеть. Громадная, как стена. Захватили нас рыбаки сетью и вытащили на берег. Ну, думаю, конец пришёл. А рыбаки на меня и не смотрят. Увидали новую рыбу — и к ней. Только хотели её схватить, а она шаром раздулась, плавники встопорщила да жаберными крышками как заскрипит: «Зз-грры! Зз-грры!» Испугались рыбаки — и бежать. Рыба хвостом стук по песку — и в воду. Я за ней... Вот было так было!
Поразились рыбы.
— А что, — спрашивают, — у неё за хвост?
— Обыкновенный, — отвечает ласкирь, — лопаточкой.
Видит — не убедил.
— Ах, да, — говорит, — чёрное пятнышко посередине!
Ну, раз даже пятнышко заметил, значит, видел!
Отправились все к незнакомой рыбе.
Нашли. Назвалась она морским петухом — триглой.
Смотрят — верно: спина у неё бурая, брюхо жёлтое, плавники синие с золотом, глаза голубые.
Правду говорил ласкирь.
А шипы? Есть шипы. Прошлась тригла на них.
И это правда.
А голос?
И голос есть. Заскрипела, заверещала так, что все отскочили.
И тут ласкирь прав.
Вон и хвост такой, как он говорил, — обыкновенный, лопаточкой... Э-э, а чёрного пятнышка-то нет!
Обрадовались рыбы, крабы. Схватили ласкиря и учинили ему трёпку. Не ври! Не ври!
И зачем он сгоряча это пятнышко выдумал?..
Много ли нужно добавить к правде, чтобы получилась ложь?
Не много — одно пятнышко.
Тридцать комариков выбежали на поляну и заиграли на своих писклявых скрипках. Из-за туч вышла луна и, улыбаясь, поплыла по небу.
«Ммм-у!..» — вздохнула корова за рекой. Завыла собака, и сорок лунных зайцев побежали по дорожке.
Над рекой поднялся туман, и грустная белая лошадь утонула в нём по грудь, и теперь казалось — большая белая утка плывёт в тумане и, отфыркиваясь, опускает в него голову.
Ёжик сидел на горке под сосной и смотрел на освещённую лунным светом долину, затопленную туманом.
Красиво было так, что он время от времени вздрагивал: не снится ли ему всё это?
А комарики не уставали играть на своих скрипочках, лунные зайцы плясали, а собака выла.
«Расскажу — не поверят!» — подумал Ёжик и стал смотреть ещё внимательнее, чтобы запомнить до последней травинки всю красоту.
«Вот и звезда упала, — заметил он, — и трава наклонилась влево, и от ёлки осталась одна вершина, и теперь она плывёт рядом с лошадью...
А интересно, — думал Ёжик, — если лошадь ляжет спать, она захлебнется в тумане?»
И он стал медленно спускаться с горы, чтобы тоже попасть в туман и посмотреть, как там внутри.
— Вот, — сказал Ёжик. — Ничего не видно. И даже лапы не видно. Лошадь! — позвал он.
Но Лошадь ничего не сказала.
«Где же лошадь?» — подумал Ёжик. И пополз прямо. Вокруг было глухо, темно и мокро, лишь высоко вверху сумрак слабо светился.
Полз он долго-долго, и вдруг почувствовал, что земли под ним нет и он куда-то летит.
Бул-тых!..
«Я в реке!» — сообразил Ёжик, похолодев от страха. И стал бить лапами во все стороны.
Когда он вынырнул, было по-прежнему темно, и Ёжик даже не знал, где берег.
«Пускай река сама несёт меня!» — решил он. Как мог, глубоко вздохнул, и его понесло вниз по течению.
Река шуршала камышами, бурлила на перекатах, и Ёжик чувствовал, что совсем промок и скоро утонет. Вдруг кто-то дотронулся до его задней лапы.
— Извините, — беззвучно сказал кто- то, — кто вы и как сюда попали?
— Я — Ёжик, — тоже беззвучно ответил Ёжик. — Я упал в реку.
— Тогда садитесь ко мне на спину, — беззвучно проговорил кто-то. — Я отвезу вас на берег.
Ёжик сел на чью-то узкую скользкую спину и через минуту оказался на берегу.
— Спасибо! — вслух сказал он.
— Не за что! — беззвучно выговорил кто-то, кого Ёжик даже не видел, и пропал в волнах.
«Вот так история... — размышлял Ёжик, отряхиваясь. — Разве кто поверит?!»
И заковылял в тумане.
Когда пришла пора птицам улетать на юг и уже давно увяла трава и облетели деревья, Ёжик сказал Медвежонку:
— Скоро зима. Пойдём поудим напоследок для тебя рыбки. Ты ведь любишь рыбку!
И они взяли удочки и пошли к реке.
На реке было так тихо, так спокойно, что все деревья склонились к ней печальными головами, а посередине медленно плыли облака. Облака были серые, лохматые, и Медвежонку стало страшно.
«А что, если мы поймаем облако? — подумал он. — Что мы тогда с ним будем делать?»
— Ёжик! — сказал Медвежонок. — Что мы будем делать, если поймаем облако?
— Не поймаем, — сказал Ёжик. — Облака на сухой горох не ловятся! Вот если бы ловили на одуванчик...
— А на одуванчик можно поймать облако?
— Конечно! — сказал Ёжик. — На одуванчик облака только и ловятся!
Стало смеркаться.
Они сидели на узеньком берёзовом мостке и смотрели в воду. Медвежонок смотрел на поплавок Ёжика, а Ёжик — на поплавок Медвежонка. Было тихо-тихо, и поплавки неподвижно отражались в воде...
— Почему она не клюёт? — спросил Медвежонок.
— Она слушает наши разговоры, — сказал Ёжик. — Рыбы к осени очень любопытны!..
— Тогда давай молчать.
И они целый час сидели молча.
Вдруг поплавок Медвежонка заплясал и глубоко нырнул.
— Клюёт! — крикнул Ёжик.
— Ой! — воскликнул Медвежонок. — Тянет!
— Держи, держи! — сказал Ёжик.
— Что-то очень тяжёлое, — шепнул Медвежонок. — В прошлом году здесь утонуло старое облако. Может, это — оно?..
— Держи, держи! — повторил Ёжик.
Но тут удочка Медвежонка согнулась дугой, потом со свистом распрямилась — и высоко в небо взлетела огромная красная луна.
— Луна! — в один голос выдохнули Ёжик с Медвежонком.
А луна покачнулась и тихо поплыла над рекой.
И тут пропал поплавок Ёжика.
— Тяни! — шепнул Медвежонок.
Ёжик взмахнул удочкой — и высоко в небо, выше луны, взлетела маленькая звезда.
— Так... — прошептал Ёжик, доставая две новые горошины. — Теперь только бы хватило наживки!..
И они, забыв о рыбе, целую ночь ловили звёзды и забрасывали ими всё небо.
А перед рассветом, когда горох кончился, Медвежонок свесился с мостка и вытащил из воды два оранжевых кленовых листа.
— Лучше нет, чем ловить на кленовый листик! — сказал он.
И стал было уже задрёмывать, как вдруг кто-то крепко схватился за крючок.
— Помоги!.. — шепнул Ёжику Медвежонок.
И они, усталые, сонные, вдвоём еле- еле вытащили из воды солнышко.
Оно отряхнулось, прошлось по узенькому мостку и покатилось в поле.
Кругом было тихо, хорошо, и последние листья, как маленькие кораблики, медленно плыли по реке...
Ах, какая это была мягкая, тёплая оттепель!.. Кружились снежинки, и в лесу пахло весной. Ежик сидел на крылечке своего домика, нюхал воздух и улыбался.
«Не может быть, — думал он, — что ещё вчера в лесу трещали деревья и сердитый Дед Мороз скрипел под окнами своими большими валенками, а сегодня его совсем нет! Где же он?»
И Ёжик стал прикидывать, куда мог спрятаться Дед Мороз.
«Если он влез на сосну, — рассуждал Ёжик, — то где-то под сосной стоят его большие валенки. Ведь даже Медвежонок не может влезть в валенках на сосну!
Если он залез под лёд, — продолжал размышлять Ёжик, — то где-то на реке обязательно должна быть дырка, и из неё должен идти пар. Потому что Дед Мороз сидит в валенках на дне и дышит.
А если он совсем ушёл из леса, я обязательно увижу его следы!»
И Ёжик надел лыжи и побежал между деревьями. Но ни под одним деревом не было валенок, на реке он не увидел ни одной дырки и нигде не нашёл никаких следов.
— Дед Мороз! — крикнул Ёжик. — Отзови-и-ись!..
Но было тихо. Только снежинки кружились вокруг, и где-то далеко-далеко стучал Дятел.
Ёжик остановился, прикрыл глаза и представил себе красивого Дятла с красными пёрышками и длинным носом. Дятел сидел на верхушке сосны и время от времени откидывал голову назад, прищуривался и, будто рассердившись, стукал носом: «Тук!» Брызгала сосновая кора и, мягко шурша, осыпалась в снег...
«Наверное, Дятел знает, где Дед Мороз, — подумал Ёжик. — Он сидит высоко, и ему все видно».
И он побежал к Дятлу.
— Дятел! — ещё издали закричал Ёжик. — Ты не видел Деда Мороза?
— Тук-тук! — сказал Дятел. — Он ушёл!
— А где его следы?
Дятел свесил к Ёжику нос, прищурившись посмотрел на него и сказал:
— А он ушёл без следов!
— Как же? — удивился Ёжик.
— А очень просто! Приплыло облако и опустилось низко-низко. Дед Мороз забросил сначала на него валенки, потом влез сам и уплыл...
— Куда? — спросил Ёжик.
— На Кудыкину гору. Тук-тук! — сказал Дятел.
И Ёжик, успокоенный, пошёл домой и по дороге представил себе заснеженную Кудыкину гору, по которой ходит, наверное, сейчас Дед Мороз и скрипит своими большими валенками.
Гусеница считала себя очень красивой и не пропускала ни одной капли росы, чтобы в неё не посмотреться.
— До чего ж я хороша! — радовалась Гусеница, с удовольствием разглядывая свою плоскую рожицу и выгибая мохнатую спинку, чтобы увидеть на ней две золотые полоски. — Жаль, никто-никто этого не замечает.
Но однажды ей повезло. По лугу ходила девочка и собирала цветы. Гусеница взобралась на самый красивый цветок и стала ждать. А девочка увидела её и сказала:
— Какая гадость! Даже смотреть на тебя противно!
— Ах так! — рассердилась Гусеница. — Тогда я даю честное гусеничное слово, что никто, никогда, нигде, ни за что и нипочём, ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах больше меня не увидит.
Дал слово — нужно его держать, даже если ты Гусеница. И Гусеница поползла на дерево. Со ствола на сук, с сука на ветку, с ветки на веточку, с веточки на сучок, с сучка на листок. Вынула из брюшка шёлковую ниточку и стала ею обматываться.
Трудилась она долго и наконец сделала кокон.
— Уф, как я устала! — вздохнула Гусеница. — Совершенно замоталась.
В коконе было тепло и темно, делать больше было нечего, и Гусеница уснула.
Проснулась она от того, что у неё ужасно чесалась спина. Тогда Гусеница стала тереться о стенки кокона. Тёрлась, тёрлась, протёрла их насквозь и вывалилась. Но падала она как-то странно — не вниз, а вверх. И тут Гусеница на том же самом лугу увидела ту же самую девочку.
«Какой ужас! — подумала Гусеница. — Пусть я некрасива, это не моя вина, но теперь все узнают, что я ещё и обманщица. Дала честное гусеничное, что никто меня не увидит, и не сдержала его. Позор!»
И Гусеница упала в траву. А девочка увидела её и сказала:
— Какая красивая!
— Вот и верь людям, — ворчала Гусеница. — Сегодня они говорят одно, а завтра — совсем другое.
На всякий случай она погляделась в каплю росы. Что такое? Перед ней — незнакомое лицо с длинными-предлинными усами. Гусеница попробовала выгнуть спинку и увидела, что на спинке у неё колышутся большие разноцветные крылья.
«Ах вот что! — догадалась она. — Со мной произошло чудо. Самое обыкновенное чудо! Я стала Бабочкой! Это бывает».
И она весело закружилась над лугом, потому что честного бабочкиного слова, что её никто не увидит, она не давала.
Сказки русских писателей, 2 класс
Нет комментариев. Ваш будет первым!