Мы предлагаем вашему вниманию литературные произведения о любви классических и современных писателей для детей среднего школьного возраста. Самым важным чувством в жизни человек является любовь – к родным и близким людям, к детям и родителям, к миру, который нас окружает. И именно любовь способна очистить и спасти душу.
Однажды Солнце и сердитый северный Ветер затеяли спор о том, кто из них сильнее. Долго спорили они и, наконец, решились померяться силами над путешественником, который в это самое время ехал верхом по большой дороге.
— Посмотри, — сказал Ветер, — как я налечу на него: мигом сорву с него плащ.
Сказал — и начал дуть, что было мочи. Но чем более старался Ветер, тем крепче закутывался путешественник в свой плащ: он ворчал на непогоду, но ехал всё дальше и дальше. Ветер сердился, свирепел, осыпал бедного путника дождём и снегом. Проклиная Ветер, путешественник надел свой плащ в рукава и подвязался поясом. Тут уж Ветер и сам убедился, что ему плаща не сдёрнуть.
Солнце, видя бессилие своего соперника, улыбнулось, выглянуло из-за облаков, обогрело, осушило землю, а вместе с тем и бедного полузамёрзшего путешественника. Почувствовав теплоту солнечных лучей, он приободрился, благословил Солнце, сам снял свой плащ, свернул его и привязал к седлу.
— Видишь ли, — сказало тогда кроткое Солнце сердитому Ветру, — лаской и добротой можно сделать гораздо более, чем гневом.
Я возвращался с охоты и шёл по аллее сада. Собака бежала впереди меня.
Вдруг она уменьшила свои шаги и начала красться, как бы зачуяв перед собою дичь.
Я глянул вдоль аллеи и увидел молодого воробья с желтизной около клюва и пухом на голове. Он упал из гнезда (ветер сильно качал берёзы аллеи) и сидел неподвижно, беспомощно растопырив едва прораставшие крылышки.
Моя собака медленно приближалась к нему, как вдруг, сорвавшись с близкого дерева, старый черногрудый воробей камнем упал перед самой её мордой — и, весь взъерошенный, искажённый, с отчаянным и жалким писком прыгнул раза два в направлении зубастой раскрытой пасти.
Он ринулся спасать, он заслонил собою своё детище... но всё его маленькое тело трепетало от ужаса, голосок одичал и охрип, он замирал, он жертвовал собою!
Каким громадным чудовищем должна была ему казаться собака! И всё-таки он не мог усидеть на своей высокой, безопасной ветке... Сила, сильнее его воли, сбросила его оттуда.
Мой Трезор остановился, попятился... Видно, и он признал эту силу.
Я поспешил отозвать смущённого пса и удалился, благоговея.
Да, не смейтесь. Я благоговел перед той маленькой героической птицей, перед любовным её порывом.
Любовь, думал я, сильнее смерти и страха смерти. Только ею, только любовью держится и движется жизнь.
(По рассказу протоиерея И. Наумовича)
Чувство любви к родителям Господь вложил в сердце каждого человека. Но что говорить о людях? Посмотрите на пчёлок: они не покидают свою матку (то есть царицу пчёл) даже тогда, когда она уже не может для них ничего делать и, искалеченная или больная, падает на дно улья. Нельзя смотреть без сострадания, как эти Божии мушки всеми силами стараются поднять свою матку со дна кверху: они спускаются, цепляясь одна за другую, на дно улья и образуют из себя лестницу в надежде, что матка по этой лестнице поднимется наверх, где её ожидают самые усердные услуги. А если она так обессилела, что не может выбраться оттуда, то при ней остаются несколько пчёлок с мёдом, которые кормят больную матку и согревают её, прижимаясь к ней. И трогательно бывает видеть, как эти усердные дети не покидают матку свою даже тогда, когда она умрёт: они машут над ней крылышками, как бы стараются оживить её, и только уж тогда, когда увидят, что всё напрасно, с жалостным жужжанием улетают от неё.
Смотря на это, невольно подумаешь: «Подите сюда вы, разумные люди, поучитесь у этих маленьких созданий не только их уму-разуму, их трудолюбию, бережливости, их любви к своим деткам, молодым пчёлкам — выводкам, но и подивитесь их любви к матке их, поучитесь у них и этой добродетели. Но ведь мы не животные, мы не дикари какие-нибудь, мы не язычники, Бога не ведущие; нам сказал Господь Бог: «Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле, которую Господь, Бог твой, даёт тебе» (Библия, Исход, глава 20, стих 12).
Много-много нам писали об этой заповеди великие учители ветхозаветные, много поучали нас ей святые апостолы, и всегда учила и учит Святая Матерь наша Церковь Православная. Она учит нас, что, кто почитает отца и мать, тому Господь ниспосылает Свое благословение и долгую жизнь, а кто не исполняет этой святой заповеди, того постигает Божие проклятье. Вот как поучает об этом премудрый Иисус, сын Сирахов: «Почитающий отца очистится от грехов» (Библия, Книга Премудрости Иисуса, сына Сирахова, глава 3, стих 4). Что это значит? А это значит вот что: Господь так высоко ставит любовь детей к родителям, что Он прощает нам грехи наши, если мы всей душой любим наших родителей, если усердно служим им в их немощах и старости, если для них не жалеем ничего, что только есть у нас. И слава Богу, есть много таких христиан, у которых любовь к родителям достойна удивления и подражания.
Уже несколько дней в большом доме, выходившем зеркальными окнами в сад, обнесённый со стороны улицы высокой чугунной решёткой, царила страшная тишина. Все в этом доме, начиная с хозяина, высокого, седого старика, и кончая бесчисленною прислугой, ходили на цыпочках, говорили шёпотом и прикасались к предметам с удвоенною осторожностью, боясь зацепить стул, хлопнуть дверью, зазвенеть посудой. У всех на лице был написан испуг.
Каждый день к парадному крыльцу подъезжали сани, и из саней выходили важные люди, перед которыми широко распахивались входные двери. Особенно часто приезжал один господин, в золотых очках, поверх которых внимательно глядели большие, серые, светлые глаза. С него особенно учтиво снимал лакей шубу, и к нему навстречу выходил сам хозяин, и оба, молчаливые и строгие, удалялись в комнаты.
Перед одной из них, завешанной тяжёлою портьерой, они на минуту останавливались и осторожно входили; портьера бесшумно падала за ними и не пропускала извне ни звука, ни шороха. Там, за этой портьерой, в полумраке громадной комнаты, на широкой постели, лежал мальчик, прелестный и нежный, как Ангел. Он лежал в жару и бреду; большие блестящие глаза мальчика смотрели на всех ничего не видящим взглядом: он никого не узнавал; произносил бессвязные слова, так тихо, так жалобно звучавшие в тишине громадной комнаты. При взгляде на больного лицо высокого господина в очках принимало печальное суровое выражение, точно он сердился на невидимого, сильного противника, который одерживал победу... Все его знания, создавшие ему громадную известность, были бессильны здесь, у этой кровати, на которой металось маленькое, хрупкое тельце, охваченное пожирающим огнём болезни. Он ничего не мог сделать. Болезнь шла своим неуклонным течением, которого изменить не мог никто. Так говорил доктор старику и, отдав полушёпотом кое-какие распоряжения, уезжал.
Старик-дед не отходил от постели ребенка. Для него перестало существовать время: он не знал, когда начинается день, когда кончается ночь. Откинувшись на спинку глубокого кожаного кресла, он сидел неподвижно, как изваяние, целыми часами, вставая лишь для того, чтобы переменить компресс, дать лекарство. Глаза чёрные, глубоко впавшие, сверкали из-под нависших бровей, и слёзы, медленные, тяжёлые, скатывались на длинную седую бороду. Иногда, затаив дыхание, он склонялся над ребёнком и мучительно-жадно всматривался в тонкое, обрамлённое кудрями личико, черты которого напоминали умершую дочь его, красавицу, любимицу, которая унесла с собой и радость жизни и веру, оставив это хрупкое существо, часть своего «я», — своего сына...
И теперь, через десять лет, повторилось то же самое: мальчик умирал у него на руках, его отнимала жестокая, грозная сила, как её тогда, полную жиз
И каждый раз, оторвавшись от лица ребёнка, холодный взгляд старика обращался туда, где из золотого сияния скорбно и кротко выступал лик Спасителя... Старик с удвоенной нежностью прикасался к горевшему огнём тельцу, поворачивал его осторожно, натягивал сбившееся одеяло, менял быстро таявший на голове лёд.
Как пришла эта тяжёлая болезнь? Всё совершилось так быстро, так неожиданно: ещё днём мальчик наполнял дом своим звонким голосом, смехом и всё приставал с нежной настойчивостью, чтобы ему «хоть одним глазком» заглянуть в запертую комнату, где стояла милая зелёная ёлка. Старик уверял, что никакой ёлки в этом году не будет, что комната заперта потому, что в ней выставляют разбитую раму. Но мальчик не верил и ластился к деду, и гладил его ручонками по щекам... Вечером он вдруг загрустил и сказал, что у него болит головка, а ночью он уже метался в бреду.
Ёлки ему не пришлось увидать, — убранная, покрытая свечами, она стояла в соседней комнате, и каждый раз, проходя мимо неё, старик останавливался и глядел долго-долго на её зелёные ветви, покрытые блестящими украшениями. Стройная, возвышалась она посреди комнаты, и такая праздничная, радостная, точно в доме, где она стояла, ничего не случилось, точно тот, для кого её убирали, был здоров, и она ждала его, готовая вспыхнуть разноцветными огнями. Она одна, весёлая, разукрашенная, помнила о том, что приближается великий праздник Рождества Христова. Ёлку дед не приказывал выносить потому, что не допускал мысли, что ребёнок может умереть, — пусть она стоит до его выздоровления.
И от ёлки он медленно возвращался к кроватке, опускался в глубокое кресло и прислушивался к неровному дыханию ребенка.
Но настал день, страшный день, когда все доктора в один голос произнесли свой приговор... Печальные, молчаливые, стояли они все у кроватки больного и уже не тревожили его, не подносили лекарства к его запёкшимся губам: борьба была кончена. И все, один за другим, молча покинули комнату...
Старик не слышал их ухода, он ничего не слышал, не видел, не сознавал. Точно разом в нём всё стихло, умерло. Он долго сидел, опустив голову, уставившись в одну точку, потом встал и подошёл к окну.
Он давно не видел улицы, снега и деревьев и теперь, словно очнувшись от глубокого сна, смотрел на них. Ровным, белым блеском сверкал снег в сумерках надвигающегося вечера, и кусты и деревья в палисаднике гнулись под тяжестью пушистых хлопьев. Мимо решётки по улице проходили запоздавшие пешеходы, проезжали сани: все куда-то спешили, торопились, и, глядя на этих спешивших людей, старик вспомнил, что сегодня сочельник. Он невольно поднял глаза на вечернее небо. Там, на этом небе, горела одинокая светлая звезда. Её блеск напоминал блеск предрассветной звезды: он был чист и ярок.
И вдруг всем телом, всей тяжестью своей, как обожжённый грозою дуб, старик упал на колени и воскликнул: «Господи!..» Это рыдание и вздох пронеслись в тишине и мраке комнаты и повторились еще раз: «Господи!» Казалось, вся сила и вся жизнь сосредоточились в этом одном слове. С глубокой и пламенной верой молился старик, обратив лицо к далёкому небу, где горела рождественская звезда. Жизни, жизни ребёнку просил он и взывал, и ждал великого чуда.
* * *
Под Новый год в большом доме была зажжена ёлка. Тысячью огней вспыхнула она, засияла весёлая, нарядная. Сидя на постели, ещё слабый, но уже совершенно здоровый, через широко распахнутые двери, глядел на неё мальчик и, прислонясь к подушкам, улыбаясь шептал:
— Ах, дедушка, как хорошо!
На похудевшем личике его вспыхивал румянец; большие прекрасные глаза блестели, отражая весь свет маленьких, ярко горевших свечей. Около него сидел дед; он радостно и умилённо глядел на кроткий и скорбный лик Спасителя.
Баба Катя была из тех старушек, про которых кто-то сказал: «Божий одуванчик». То ли похожа на тёплое солнышко, то ли дунешь — и рассыплется. К бабе Кате подходило скорее второе. Всю жизнь на неё смотрели чуть свысока, да и что с неё взять? Болезненная, бледная, невысокого росточка.
А теперь, когда постарела, с ней и вовсе перестали считаться. Она всем мешала: то не туда тазик поставит, то не так шагнёт. Но она, кажется, и не замечала грубых окриков. Всё лето что-то консервировала, варила варенье. Да вздыхала тайком о детях: «Прости меня, Господи! Много наделала я ошибок, не учила их трудиться, о помощи не просила, всё по их желаниям жила, ничего для них не жалела...»
Как-то незаметно исчезали из ванной нестиранные пелёнки и объявлялись глаженные в шкафу. Малыши меньше плакали, когда у них шли зубки, а уроки делались быстрее, если дома была бабушка. Во дворе пропадало битое стекло, оставшееся после веселья подросших соседских «птенцов», а заплёванные и затоптанные скамейки обретали удивительно чистый вид.
Однажды на Пасху Христову, когда все уже проснулись, предвкушая приход из церкви бабы Кати с вкусными куличами, из её маленькой комнатки послышался зов: «Дети!» Старушка лежала на кровати по-особенному просветлённая. Такой улыбки не довелось им видеть на материнском лице ни разу за её долгую жизнь. Радостно приподнявшись им навстречу, она тихо произнесла: «Как я люблю вас всех, мои хорошие, простите, если что не так! Христос Воскресе!» Это и были последние в её земной жизни слова.
И не было в эту Пасху вкусных куличей...
Когда баба Катя ушла, все вдруг поняли, что на ней, такой слабой и немощной, держался весь дом...
Сражение с турками кончилось, и два русских офицера ехали с поля битвы обратно в селение, где стояли. По дороге им попадались мёртвые тела турецких и русских солдат. Они были рассеяны по всему полю.
Не проехали они и версты, как сначала один из ехавших перед ними казаков, а потом и другой стали указывать на что-то вдали; затем казаки поворотили лошадей в сторону, остановили их и сошли на землю.
— Что там? — крикнули офицеры.
Но казаки молчали, возясь над чем-то, лежавшим внизу.
Офицеры дали шпоры коням и через минуту нагнали казаков.
— Что тут у вас? — спросили они.
Казаки расступились, и офицеры увидали, что перед ними в грязи, лицом кверху, лежал убитый турецкий солдат. Кровь запеклась у него на груди и страшно чернела сквозь прорванное пулей сукно его синей куртки, ноги широко раскинулись; поодаль лежало ружьё со сломанным штыком. Прислонясь щекой к щеке убитого, сидела, крепко охватив его руками, крошечная девочка, даже не поднявшая глаз, когда подошли к ней. Казалось, она замерла совсем, ища защиты у него, у мёртвого.
— Ах ты, сердешная! — заговорил один из казаков. — Ты-то чем провинилась? Перед кем? Бедняжка, как дрожит. — И казак провёл рукой по её волосам.
Ребёнок ещё крепче прижался к щеке отца.
Один из казаков нашёл у себя в кармане грязный кусок сахара. Он разжал руку девочки и положил ей сахар на ладонь. Она бессознательно, не замечая его даже, сжала ладонь опять.
— Надо её с собой взять, — заговорил, наконец, один из офицеров.
Тогда казак, исполняя приказ, подошёл, было, к девочке и хотел взять её. Но как ни старался он взять ребёнка, это ему не удавалось. Девочка ещё крепче и крепче прижималась к отцу, и когда её хотели оторвать от него, она начинала жалобно всхлипывать, так что у всех невольно падало сердце. Казаки должны были оставить эти усилия. Офицеры стояли кругом, соображая, что нельзя же девочку оставить так; наконец один из офицеров сказал:
— Нельзя... нельзя оставить.
— Так как же быть?
— Никак невозможно. Потому что холодно, туман... Возьмём её отца.
— Убитого? — удивились другие офицеры. — Помилуйте, не хватало рук всех раненых перетащить, а тут возись ещё с убитыми, которых всё равно не воскресишь.
— Да... Но... Так-то она не пойдёт... А за отцом пойдёт.
Казаки живо добыли лежавшую невдалеке шинель, видимо, оставленную каким-нибудь раненым, чтобы она не мешала ему идти, развернули её и, приподняв тело турецкого солдата, положили его на шинель. Уцепившаяся было за тело отца, девочка схватилась за шинель. Казаки пошли, стараясь шагать как можно тише, чтобы девочка могла поспеть за ними. Когда девочка уверилась, что «гяуры» (то есть русские) ничего дурного не делают её отцу, она позволила положить и себя тоже на шинель, где сейчас же обняла отца и по-прежнему прижалась к нему щекой к щеке.
— Ишь ты, как любит! — заметил казак помоложе.
Другой старый казак старался отвернуться в сторону. Старому казаку не хотелось, чтобы офицеры заметили, что по его щекам текут слёзы. Только потом он проговорил:
— Ишь она какая! И у меня вот трёхлеточек остался дома... Поди, тоже вспоминает батьку-то.
Только через час они добрались до деревни.
— Куда же теперь? — спросили казаки.
— Да на перевязочный пункт, разумеется, — отвечал офицер. — Там доктор и сестра милосердия... Напоят её, накормят.
Маленькая девочка, дичившаяся мужчин, как только увидела сестру милосердия, сразу оправилась и, держась одной рукой за руку отца, другой схватилась за белый передник сестры милосердия, точно прося её быть своей покровительницей. Добрая женщина расцеловала малютку и так сумела успокоить её, что эта девочка пошла к ней на руки.
— Ну, а с этим куда? Похоронить, что ли? — спрашивали казаки. — Убитого-то куда?
— Погоди, погоди! — сказал доктор, осматривавший трупы. — Прежде всего, с чего это вы вообразили, что он убитый?
— Как же... мы сами его подняли...
— Ничего это не доказывает. Он только обмер, бедняга. А сердце его работает. Слабо, но работает. Девочка спасла отца.
Когда раздели солдата, то оказалось, что, несмотря на свою неподвижность, он ещё не мёртв. Жизнь ещё теплилась в его раненом теле. А если б не заметили казаки его девочку, и отец и дочка — оба погибли бы на поле сражения.
Дня через три в ближайшем от поля сражения госпитале на койке лежал очнувшийся турецкий солдат, и тут же рядом с ним по-прежнему, щекой к щеке раненого, сидела его маленькая дочка. Пулю у него из груди вынули, благодаря ребёнку за турком было более ухода, чем за другими. Девочка не оставляла отца ни на минуту. Заснёт он, она выбежит из лазарета, станет на углу, постоит минут пять, подышит свежим воздухом и снова возвращается к больному.
Решила царица одной страны наградить подарками достойных учеников. Самого же достойного ожидал золотой венок. Каждый из учеников должен был подойти к царице и рассказать ей о своих успехах. Первым подошёл мальчик и гордо произнёс:
— Я учусь лучше всех учеников в школе!
— Я всегда говорю правду! —объявил другой.
Ученики подходили поочерёдно к царице и рассказывали ей о своих успехах: кто-то рассказал, что лучше всех поёт; кто-то — что никогда не шалит и не ссорится с товарищами. Последней к царице подошла одна маленькая девочка и сказала:
— У меня нет больших способностей. Я стараюсь, но успехи мои невелики, поэтому я не заслуживаю награды. Но мне так хочется порадовать чем-нибудь моего больного отца и утешить мою горюющую маму.
Царица встала, приблизилась к девочке, поцеловала её и надела ей на голову золотой венок.
Кончились уроки; все бегут поиграть, а Митя домой. Придёт — и сейчас же к своей маленькой сестрёнке. Вымоет ей ручки, причешет её, усадит, занимает, гуляет с ней. Встанет поутру — сейчас же к ней: поднимет, умоет, оденет, расскажет ей что-нибудь, накормит и бежит в школу.
Окончит заниматься, приготовит уроки — и опять к ней: он её и уложит, он и убаюкает. Всё свободное время она с ним. Соседи даже удивляются: что за мальчик — точно нянька, всё с сестрой да с сестрой! Раз приходит он из школы, а она упала, запачкалась, расплакалась. Он утешил её, умыл, развеселил, успокоил. Девочка часто капризничает, упрямится нарочно, старается рассердить брата, а он с ней всегда ласков, всегда добр. Одежда у него простая и бедная, зато сердце золотое. Все его любят и ценят.
— Митя, да что же ты не пойдёшь поиграть с товарищами? Разве тебе не скучно постоянно возиться с этой девочкой? — спрашивают его.
Митя радостно улыбается и нежно целует ребёнка.
— Да ведь это моя маленькая сестрёнка! — говорит он, крепко обнимая и прижимая её к себе.
Было то давным-давно, в стародавние времена. Жил да был на берегу лесной реки Керженец парень-молодец Иван. Промышлял пушниной да из липы ложки, чашки и блюдца точил. Заготовит за лето товару, а по осени на ярмарку-распродажу везёт. Так и жил — горя не ведал. По воскресеньям и праздничным дням в храм молиться ходил, где сам в одиночку резной иконостас поставил.
А в то самое время на другой стороне Волги, у истоков реки Сундовик, в тереме-светёлке полотна ткала да золотом расшивала девица-краса Марьюшка. Глаза синие, синее неба бездонного, коса — в плетень, краше солнца ясного.
Однажды говорит отец дочери-красе: «Собери- ка ты, Марья, шитые золотом рушники, скатерти и ступай на ярмарку. А как продашь товар, на выручку купи ложек да ковшей резных».
Собралась Марья и отправилась через Волгу к монастырю. А у стен белокаменных уж кипит, бурлит базар-ярмарка. Вокруг шум, суета, съехались со всего света торговцы и перекупщики, всяк свой товар нахваливает, норовит повыгодней продать. Распродав полотна и налюбовавшись товаром диковинным, вспомнила девица о наказе отцовском. Глянула, а недалече стоит молодец с посудою резною. Волос светел, словно пшеница колосится, глаза добрые, а в плечах — сажень косая. Как встретились их взгляды, так и появился в сердцах их огонь любви-дружбы. И решили они идти к отцу Марьюшки за благословением отеческим.
Дойдя до села Великого, до дому родимого, поклонившись отцу в пояс, испросили они благословения на свадьбу-женитьбу. И повелел отец им, повенчавшись в церкви, идти жить на сельцо Малое. А на прощание сказал: «Да будет у вас всё едино и соединит вас Господь венцом единым».
Так и зажили они на селе Малом. Весь народ любил и уважал Ивана да Марью за жизнь по Божиим законам, за труд и молитву. О чём кто бы их ни попросил — всегда придут на помощь.
Да пришла беда нежданно на землю мирную. Поселился недалече безбожный атаман Нечайко с ватагой разбойников. Грабили они церкви, монастыри и народ, что побогаче.
Однажды к вечерней зазвонили, по обычаю Иван да Марья в церковь пошли на молитву. Лишь служба началась, ворвались в храм разбойники и начали бесчинствовать: порубили священника саблями, напали на Марью. Стал Иван разбойников разбрасывать, но силы были неравны. Разграбив храм, разбойники подожгли его вместе с Иваном да Марьей, а сами убежали восвояси.
Когда дым рассеялся, на пепелище местные жители увидели цветок доселе невиданный: на тонком стебле, словно обнявшись, фиолетовые и жёлтые цветы. И прозвали тот цветок в народе Иван-да-Марья. С того времени в тех местах видимо-невидимо таких дивных цветов, и вновь на том же самом месте стоит церковь веры единой — веры Православной. А по весне, когда зацветает этот цветок, щемит сердце при воспоминании о той печальной истории, которая произошла давным-давно в селе Малом и селе Великом.
Мачеха видела, какой славной растёт падчерица, и подарила ей кривое зеркало. Глядя в него, девочка считала себя дурнушкой.
Она росла сильной, умной и очень доброй, а чтобы не попадаться на глаза людям, уходила с утра пасти овец.
Проходили годы. Девочка научилась различать голоса деревьев, птиц и серебряного родника.
— Ты прекрасна, — шептали они.
Но девочка не верила. Она же видела своё отражение в волшебном зеркале. «Просто они все любят меня, поэтому я кажусь им красивой», — думала девочка.
Однажды в лес приехал поохотиться молодой князь. Деревья и птицы привели его к тому роднику, где пасла овец падчерица. И лишь увидел молодец девушку небывалой красоты, как тут же воспылал к ней горячей любовью, предложил руку и сердце и назвал прекрасной.
«Если он назвал меня прекрасной, значит, действительно любит», — подумала бедная девушка и дала согласие на брак.
А в его хоромах впервые увидела своё отражение в нормальном зеркале.
«Это наша любовь сделала меня такой пригожей!» — подумала девушка, ведь её благородное сердечко никогда бы не поверило, что кто-то мог её обманывать столько лет.
Жили на свете король Мороз и королева Зима. В их владениях вечно царил холод, а потому всё королевство было ледяным. Так было бы вечно, если бы у них не родился сын. Был он прекрасным мальчиком. Все его мысли были прозрачны и чисты, как и он сам. Родители учили его морозить всё, что есть на свете, говоря, что в этом и заключается благо. Но мальчик научился морозить только воду, и то лишь потому, что, замерзая, она превращалась в кристаллы, из которых принц сооружал прекрасные игрушечные замки.
Однажды, играя в своём зимнем дворце, принц подошёл к ледяному зеркалу. Он долго смотрел в него, но кроме своего отражения ничего не видел.
— Если бы у меня было такое зеркало, — произнёс опечаленный принц, — в котором я бы мог видеть всё, что делается на свете.
И вдруг зеркало сначала помутнело, а потом стало прозрачным. Принц увидел в нём разные чудеса, но самым большим чудом для него оказалась маленькая принцесса, которая рисовала красивые яркие цветы. Маленькая девочка, такая же, как принц, держала в руках кисть, которую обмакивала в разноцветные краски, и рисовала удивительной красоты цветы: большие и маленькие, розовые и жёлтые, круглые и продолговатые.
— Какие красивые цветы! — воскликнул ледяной принц. — Я хочу знать, кто эта девочка!
Девочка в зеркале оторвалась от своего занятия и посмотрела на принца, словно услышала его слова.
— Это вы меня спрашиваете? — задала она вопрос.
— Да, — удивился принц.
— Я Весна, дочь королевы Весны и короля Лета. А ты кто?
— Я — ледяной принц, сын короля Мороза и королевы Зимы. Я хотел бы узнать, что ты делаешь?
Девочка посмотрела на свои рисунки и сказала:
— Рисую цветы. Наше королевство должно быть самым красивым, а самым красивым оно может быть тогда, когда в нём будет много цветов, поэтому все вокруг создают их.
— Я тоже люблю творить цветы, они у меня тоже очень красивые, но среди них нет ни круглых, ни цветных. Лепестки у них острые и голубые.
— Это, наверное, очень скучно. Цветы, по-моему, должны быть разнообразными, разноцветными, — задумчиво произнесла девочка.
— Нет-нет, мои цветы прекрасны! — воскликнул принц. — Посмотри на них!
И показал Весне удивительный парк с ледяными цветами.
— Какие они холодные и все одинаковые! — не сдержала разочарования девочка, привыкшая к разнообразию форм и красок, но, взяв себя в руки, как подобает настоящим принцессам, добавила: — Простите, дорогой принц, но у меня много работы: я должна придумать много новых и ещё более красивых цветов, поэтому прошу не отвлекать меня.
И девочка в зеркале исчезла. Ледяной принц был так опечален, что даже заболел. Он не мог больше создавать ледяные цветы, они теперь казались ему однообразными и некрасивыми. Но принцу так понравилась принцесса, что не вспоминать о ней он не мог. Он думал о ней всегда: и днём, и ночью, и работая, и отдыхая.
Ему хотелось ещё раз встретиться с очаровательной маленькой девочкой, но он понимал: чтобы добиться внимания принцессы, нужно её заинтересовать, а заинтересовать её могли только необыкновенные цветы. И принц решил создать такие цветы, каких ещё никогда не было.
Он долго думал, но придумать ничего не мог, он даже плакал от отчаяния, но ничего не получалось. И вот однажды, сидя на ледяном полу и плача, принц увидел, как слезинки, стекающие с его щёк на пол, замерзали удивительными узорами. Он долго смотрел на них и понял, что цветы должны состоять из крохотных иголочек-лучиков. Тогда мальчик начал делать тонкие лучики и соединять их в разнообразные формы. О, какие удивительные цветы стали получаться! И ни один из них не был похож на другой!
Ледяной принц создал так много цветов, что они заполонили всё королевство. Тогда он подул на крохотные цветочки, и они закружились в красивом танце.
— Летите! Летите к прекрасной принцессе! — крикнул принц. И они полетели по свету.
Маленькая принцесса вышла в парк, чтобы высадить придуманные ею растения, и вдруг с неба стали падать крохотные ледяные цветы. Девочка поймала один цветок, потом другой... Они были удивительны: нежны и хрупки — и таяли в тёплых руках принцессы. Девочка так увлеклась разглядыванием новых цветов, что не заметила, как они покрыли весь парк. Всё вокруг стало белым. Ледяные цветы завалили всё вокруг и превратились в сплошную белую массу, которая тяжёлым ковром легла на цветник принцессы. Одни растения сломались от этой тяжести, другие замёрзли и потеряли свой яркий цвет.
Картина была удручающей, девочка не знала, что делать, и заплакала.
— Почему ты плачешь? — услышала она голос ледяного принца.
— Посмотри! Посмотри! Мои цветы замёрзли! — в отчаянии восклицала Весна.
— Я только хотел подарить тебе свои творения, — оправдывался не менее расстроенный принц. — Я хотел удивить тебя. Прости меня, больше этого не повторится.
Мальчик заплакал. Снег стал таять, и множество ручейков побежало по парку. Цветы Весны расправились, наполнились живительной влагой и стали ещё краше.
— Дорогой принц, — обратилась девочка к нему, — я с удовольствием буду принимать от тебя такие чудесные подарки, только пусть твоих цветов будет не так много.
С этого дня над парком принцессы появлялись прекрасные цветы ледяного принца. Они радовали принцессу и не причиняли вреда её цветнику.
Это продолжалось, пока дети были маленькими, но когда они выросли, то захотели всегда быть вместе. А для этого им надо было пожениться. Но никогда ещё не было такого, чтобы в зимнем королевстве была весна или в королевстве лета была зима. Не было и не должно было быть! Это понимали и ледяной принц, и принцесса Весна.
Однажды, глядя на свою любимую в зеркале, принц сказал:
— Милая принцесса, я люблю вас и хочу, чтобы вы стали моей женой!
— Я тоже люблю вас, мой дорогой принц, но то, о чём вы просите, невозможно, потому что мне нужно вечное тепло, а вам холод. В тепле вы растаете, в холоде я замёрзну.
— Но я люблю вас больше жизни! — воскликнул в отчаянии принц.
— Я тоже люблю вас больше жизни, — произнесла принцесса, — но я не хочу, чтобы вы вдруг исчезли, если моего тепла окажется больше.
— Я тоже боюсь потерять вас, если мой холод окажется сильнее тепла. — печально ответил он.
И вдруг в волшебном зеркале появилось лицо под чёрной вуалью.
— Кто вы? — спросил принц.
— Королева Ночь, — услышал он в ответ. — Как только король День удаляется на покой, я восхожу на трон. Однажды я увидела, как ты создаёшь цветы. Мне никогда и никого не приходится видеть за работой ночью. Ночью бодрствуют только волшебники и влюблённые. Когда я увидела тебя, то подумала, что ты маленький волшебник, но, наблюдая за тобой каждую ночь, поняла, что ты влюблён. Ты создал такие цветы, каких ещё не бывало! Это настоящее чудо! Я помогу тебе, но за услугу попрошу часть твоих цветов, которыми украшу свой наряд. Это будут небесные бриллианты, они сделают чёрную мантию и вуаль удивительно красивыми.
— Я готов сделать для вас миллион цветов! — воскликнул обрадованный принц.
— Надо только подумать, где вы сможете жить, — задумчиво произнесла королева Ночь. — У меня есть знакомая, королева Земля. Она приветлива и обожает влюблённых. Все влюблённые обитают в её царстве. Сейчас мы спросим, чем она сможет помочь нам.
И тут же в волшебном зеркале появилось прекрасное лицо королевы Земли.
— Я слышала ваш разговор, — поспешила сказать королева. — Я готова помочь влюблённым. Правда, это будет нелегко, мне нужно будет устроить так, чтобы холод и тепло уживались в моём царстве. Я думаю, что смогу это сделать, только мне тоже хотелось бы получить подарок, цветы принца давно меня восхищают.
— Я готов и вам подарить свои цветы! — воскликнул он.
— Я хочу иметь цветы-кристаллы из твоего сада, — обратилась королева Земля к ледяному принцу. — Это будут хрустальные цветы. Я скрою их в своих недрах, а найти и увидеть их смогут только влюблённые, ибо в моём царстве твои творения превратятся в горный хрусталь.
Принц отдал королеве Земле все цветы из своего сада, и она спрятала их глубоко в горах.
И вот наступил день, когда принц и принцесса смогли соединить свои сердца и руки. Это было необыкновенное время, когда встретились тепло и холод... Потом этот день сделали праздником в память о венчании двух влюблённых...
Говорят, что сказки становятся былью, но нередко самая настоящая быль превращается в сказку. Так случилось и с историей о ледяном принце, создавшем для своей любимой необыкновенные цветы, которые могут летать снежинками, сиять звёздами и звенеть хрустальными песнями.
В стране, названия которой уже никто не помнит, жил удивительный чеканщик ваз. Если, чеканя вазу, он был весел, то она веселила всякого, кто её видел. И наоборот — когда мастер грустил, его творение порождало печаль и раздумья. Он прославил свою страну множеством ваз, будивших в людях самые различные чувства: радость, смех, раскаяние, бесстрашие, скорбь, прощение, примирение... Но среди сотен его творений не появилось главного — вазы Любви. Потому что любовь ещё не расцвела в душе молодого чеканщика, хотя молва, опережающая события, уже называла одну прекрасную девушку...
Однако не будем подражать молве и предрекать несвершившееся. Пусть молва сильна и непреклонна, подобна ветру, но между тем паруса жизни, как, впрочем, и сказки, нередко подвластны иным силам.
В этой же стране жил горшечник. Он не выделялся среди других гончаров своим ремеслом, но его дочь была так хороша собой, что о ней знали даже звёзды.
Глаза дочери горшечника были синее моря и неба. Её зубы нельзя было и сравнить с жемчугом, который всего лишь подражал зубам красавицы. А где и когда подражание превосходило то, чему оно подражает?!
Тончайшее шёлковое волокно казалось тростником в сравнении с золотисто-солнечными волосами красавицы. Змеи цепенели от зависти при виде грациозности движений её рук. Ручей, нежно журчавший серебряными стихами, умолкал, как только она начинала говорить. Розы стыдливо переставали благоухать, когда она приближалась к ним, и её дыхание наполняло пространство ароматами, каких не знало ни одно растение, потому что она была самым прекрасным цветком земли. Впрочем, и это сравнение, как и всё, что было сказано о ней, не стоит даже одной из ста граней вазы Признания, которой чеканщик воспел красоту дочери горшечника. И это признание было так возвышенно и так пламенно, что всякий, любуясь новой вазой, восторгался и той, чью красоту она прославляла в невиданном доселе изыске чеканки.
Когда дочь горшечника любовалась вазой Признания, её сердце зажигалось пламенем, и девушка, светясь изнутри, становилась ещё прекраснее.
И однажды она улыбнулась чеканщику. Это была первая улыбка девушки. Солнечная. Счастливая. Стыдливая. Чарующая, как весенняя заря... Да разве можно найти сравнение несравнимому!
Эта первая улыбка запечатлелась на всю жизнь в сердце чеканщика и сделала это сердце ещё больше, ещё добрее и пламеннее.
У вазы Признания собирались толпы. Любоваться ею приходили люди из разных городов и стран. Это были мастера, земледельцы, охотники, купцы,
Чеканщику ваз и в голову не приходило, что среди них окажутся те, чья сила и чьё богатство могут омрачить светлые чувства мастера.
Он, разумеется, не верил этому, но старики, видавшие на своём веку всякое, советовали чеканщику расплющить молотом свою вазу и погасить этим пылание незваных сердец. Старики очень боялись, что почести, внимание, богатства, которыми окружалась дочь горшечника, могут разлучить мастера с его возлюбленной. Старики, да и все жители этой страны, знали, как иногда девушки забывают о своей первой улыбке.
И теперь многие и очень многие властелины и повелители добивались внимания прекрасной дочери горшечника.
Они устраивали невиданные пиры... Усыпали путь красавицы драгоценностями... Показывали ей изображения своих дворцов... Манили её сказочным великолепием палат, в которых она может жить... Обещали ей троны.
Она могла стать царицей бескрайних степей или повелительницей гор... Ей предлагали назваться владычицей моря...
В этой маленькой, забытой ныне стране в те дни творилось неслыханное. Люди почти не спали, а те, кому удавалось уснуть, тотчас же просыпались, потому что им снились страшные сны. Сны, в которых они видели, как дочь горшечника согласилась стать женой кого-то другого, а не любимого всеми чеканщика, жившего для всех и служившего народу своими вазами,
— Это будут вазы Слёз, — говорили одни, — и народ будет рыдать.
— Это будут вазы Отчаяния, — говорили другие, — и народ придёт в уныние.
И однажды на феерическом торжестве, когда море сверкало всеми цветами, когда стая дельфинов исполняла свой танец под музыку ветра и тихого всплеска волн, красавица не устояла и поднесла Владыке моря пальмовую ветвь согласия. Согласия стать его женой.
И тут молния разрезала небо. Гром оглушил всё живое. Воды вышли из берегов. Вихревой смерч закружил красавицу, поднял её на вершину огромного водяного столба и умчал.
Шквальная музыка волн всю ночь прославляла долгожданное согласие. Все морские богатства были у ног красавицы. Всё, населяющее море, служило и поклонялось ей. В водяном бирюзовом дворце шло штормовое коронование владычицы.
А на берегу все ждали появления страшной вазы. Вазы Горя. Вазы Отчаяния... Вероломства... Измены... Но...
Но этого не случилось.
Наутро взошло солнце. Яркое. Золотое. Доброе. Засветились леса, поля, горы и море. Цветы, как никогда, зацвели обильно и пышно. Птицы пели на тысячи голосов. Люди надели самые красивые одежды. И сами собой зазвенели арфы и зазвучали трубы.
Всё живое пришло на главную площадь. А на площади...
А на площади высилась новая прекрасная ваза. Ваза улыбалась первой улыбкой дочери горшечника. Эту вазу сразу же назвали «Первая улыбка» и люди, и растения, и птицы, и звери, и рыбы, и камни.
Восхищению не было предела. Ликование нельзя было измерить. Сила красоты первой улыбки оказалась такой чарующей, что хищные звери лежали смирнее черепах у подножия вазы «Первая улыбка».
Улыбались все, глядя на эту чудесную вазу. Улыбалось всё живое. Не улыбался только...
Не улыбался только Владыка моря. Владея несметными сокровищами, он был беднее самой ничтожной медузы. Его женой теперь была самая прекрасная из всех прекрасных женщин. Прекрасная от коралловых ноготков до золотистых кончиков волос. Ему принадлежал её голос, её дыхание, синева глаз, изгиб шеи, чарующие движения рук... Ему принадлежало в ней всё, кроме первой улыбки. Потому что никому и никогда не удавалось улыбнуться впервые дважды... Этого никому не удавалось на земле, как никому не удавалось дважды родиться или дважды умереть.
Владыка моря хотел уничтожить вазу «Первая улыбка», чтобы забыть её. Но разве можно этим затемнить в памяти людей и в своей памяти первую лучезарную улыбку!
Можно опрокинуть море, вывернуть его дно, но нельзя изменить то, что было.
Ваза улыбалась. Слава о ней шла по всему миру. Первая улыбка дочери горшечника обещала пережить века и остаться прекрасным назиданием...
Так и случилось.
Владыка моря иссох от досады, от горести, а затем растворился в морской пучине от неизбывности первой улыбки... Улыбки не ему!
В сердце дочери горшечника поселилась печаль. И владычица морская не смогла избавиться от неё до последнего часа своей жизни.
Никто не знает, что стало с чеканщиком ваз. Забылась и страна, где это всё произошло. Осталась одна ваза «Первая улыбка». Да и та осталась только сказкой. Сказкой, которая неподвластна смене времён и ветров.
Первая улыбка навсегда останется первой улыбкой.
Жил когда-то на хуторе близ нашей деревни молодой кузнец Никита. Был он без отца-матери и жил одиноко, на особинку. Воспитала его община, она и мастерству научила, и на ноги поставила. Артель в былые времена силу имела немалую, и дела её были видными. Не зря же в старину говорили: «Один горюет, а артель воюет».
Для маститого кузнеца был Никита ещё молод, но дело своё любил. Смуглолицый, темноволосый и коренастый, с раннего утра был он уже в кузнице и вздувал мехами огонь. Будил, ворошил его, уснувшего в мягкой золе, подкладывая древесный уголь, и когда огонь, набрав силу, начинал яриться и гудеть, к восходу солнца уже оценивал свою первую ковку. Опускал её в деревянную кадку с криничной водой и, остудив, выходил на свет и разглядывал косу, серп или лопату, находя в них и достоинства, и недостатки.
Кузница его стояла на пустоши. «Одной глины на две десятины», — шутил Никита. Но зато никому не помеха: на отдалённом взгорке: внизу — быстрый ручей, впадающий в болото с ядрёным травостоем, а вверху — берёзовая роща. Так что молотарным звоном мог разбудить он разве что лису-болотницу да зайца-русака.
Дел у Никиты было невпроворот, ведь для хозяйственной поры не бывает неурочья. Сломается ли ось в телеге, плуг попадёт на камень, располовинится серп или другая какая неполадка станется — все к нему. Любую работу по железу для сельчан выполнял молодой кузнец, да так, чтобы дело было на ладу. Уж если выкует плуг, так особой прочности, чтобы пахал и не боялся камня, а ежели ось для телеги или повозки — так смело занимайся извозом и езжай за сотни вёрст по тяжёлой дороге.
Бывало, летом зазвенит-загремит его кузница спозаранку, откроет Никита двери и выпустит первый дым. Пугливо поглядит на эту дымящуюся бездну первое разнотравье, и только старый ворон-наведник привычно будет чистить на высокой ветке своё перо да стучать в прокопчённое окошко знакомый ветер. А когда он замешкается у дверей и своим долгим насвистом поведает, что уже пришла огнянка-осень, тогда можно и передохнуть. Только надолго ли? Вот набежит первый зазимок, на дорогах застынет ледяная корка — и приведут к Никите подковывать лошадей. Тяжёлая это работа — молотовничать. Как говорят в народе, ковать — не барышевать, тут особая смекалка нужна. Хороший мастер всегда созерцатель.
Любил Никита беседовать с огнём, хотя дело это было далеко не простое. Огонь был свиреп и беспощаден. Он считал себя отцом тепла и света, без которых не может быть жизни на земле. Он бушевал в горниле, сжимая в своих объятиях железо, и недоумевал, почему его держат в неволе. Огонь засыпал в мягкой золе только к полуночи, поутру снова просыпался и разъярённо гудел.
Однажды в морозную рань он через открытую дверь увидел своего великого собрата, того, что горел на половину неба, неугасимого, непобедимого и неподвластного человеку. Это был заревой рассвет. Огонь рванулся к нему из горнила, но на пути его встал Никита. Тогда пламя рысьим накидом ринулось на кузнеца, на его грудь, лицо и руки, не помня себя от ярости. Но Никита только рассмеялся, закрывшись кожаной рукавицей: «Ох, и расшалился ты, видать, к морозу».
Однажды пришла к кузнецу деревенская девушка Настя заказать серп. Красное лето было уже на второй половине, и назревала страда. Раньше Никита никогда этой девушки не видел, видно, расцвела она быстро, как первоцвет на весенней проталине. Как увидел её кузнец, так и сердце в нём ёкнуло. Выковать серп для Насти было делом обычным. Однако работу теперь оценивал не ум, а только его сердце.
Долго ковал Никита серп, но ничего не выходило. Замкнулся молодой кузнец в себе, с лица спал, стал хмурым, перестал беседовать с огнём, но легче не стало. Как будто за работу взялся впервые! А огонь по-прежнему косился на закопченное лицо мастера и яростно накалял брус, очень сердился.
Однажды огонь закричал, вырываясь из горнила: «Как можешь ты, жалкий и немощный, держать меня в неволе!» Понял Никита его укоризненный крик и, стуча молотком, ответил: «Ты всего лишь носитель света дольнего, и в моей власти зажечь и погасить тебя». — «Тогда почему же ты бьёшься над серпом целую неделю и не можешь его выковать?» — снова закричал огонь. — «Да потому что нет на то моей воли!» — был ответ.
Растерялся кузнец, как растерялся бы на его месте любой человек. И тогда он пошёл в храм. Долго стоял у иконы Пресвятой Богородицы «Всех скорбящих Радость» и молился. Молился чисто, откровенно и вдохновенно, молился с утра до вечера, с верою, ничего в душе не тая, ничего не стыдясь. Затем постился и снова молился, позабыв обо всём на свете: и о своей кузнице, и о хлебной страде, и о заказах на ковку. Он просил у Заступницы Небесной только одного — открыть ему тайну земного мастерства.
Так пролетело несколько дней. Снова вернулся Никита в свою кузницу, в прокопчённом углу на полке поставил икону Богоматери и под ней зажёг лампаду. Затем принялся за работу. Снова работал он с утра до вечера, выковывая всякую железную утварь, но за серп пока не брался. Стал молодой мастер присматриваться к огню и понимать его язык. А у огня были свои повадки. Когда месяц начнёт расти, да насупится небо, да станет солнце клониться за горизонт, побледнеет огонь и, выгибая спину, станет пластаться в горниле, присмиреет да прикусит язык. А молот, как бы в отместку, станет звенеть громче, и разнесётся его звон далеко-далеко над оврагами, моховищами да ольшаником. Но вот снова разведрится, и огонь окрепнет, загудит, станет червоным и потянется ввысь. Вот тогда и начинай основную работу.
К Ильину дню на приросте луны снова взялся Никита за Настин заказ. Теперь у него в кузнице за горнилом в восточном углу была своя божница. А солнце вставало, затем снова падало на горизонт, словно золотая подковка на наковальню, и вечер-кузнец, его синеокий напарник, бил по ней молотом, вытягивая её в плоскую полосу заката. Он словно ковал такой же серп, только не земной, а небесный.
А огонь снова злобно гудел и вырывался из горнила. И однажды, на мгновение вырвавшись, он увидел в углу икону, от которой исходил свет. Он был намного ярче и чище огня, он был неугасимым, живым и бессмертным. И такой же свет увидел огонь и в груди кузнеца Никиты, который наклонился над наковальней. Это был горний, вечный, Божественный огонь, его извечный враг — огонь веры. «Ты снова здесь! — закричал огонь из горнила. — Это из-за тебя я оступился тогда в печи, когда привели мне на сжигание трёх отроков библейских — Ананию, Азарию и Мисаила, отказавшихся поклониться идолу! Это по твоей милости они ушли тогда невредимыми, посрамив меня. Вот и мой младший собрат переметнулся к тебе, — кричал он, глядя на лампадку. —Ты снова явился на брань со мною». — «Да, это я, — ответил горний огонь. — И так будет всегда, ибо мною живёт человек». И дольний огонь попятился в горниле и присмирел.
В этот час закончил Никита серп, и получился он таким красивым и прочным, что удивились люди: «Да ему и сносу не будет! Не притупят его ни камень, ни работа, ни ржавчина». А Настя как увидела серп, так и поняла всё. Выковать такое диво мог только любящий человек. Вскоре они обвенчались и прожили долгую жизнь в любви да согласии.
Когда кавалеристы проходили через деревню Бережки, немецкий снаряд разорвался на околице и ранил в ногу вороного коня. Командир оставил раненого коня в деревне, а отряд ушёл дальше, пыля и позванивая удилами, — ушёл, закатился за рощи, за холмы, где ветер качал спелую рожь.
Коня взял к себе мельник Панкрат. Мельница давно не работала, но мучная пыль навеки въелась в Панкрата. Она лежала серой коркой на его ватнике и картузе. Из-под картуза посматривали на всех быстрые глаза мельника. Панкрат был скорый на работу, сердитый старик, и ребята боялись его.
Панкрат вылечил коня. Конь остался при мельнице и терпеливо возил глину, навоз и жерди — помогал Панкрату чинить плотину.
Панкрату трудно было прокормить коня, и конь начал ходить по дворам побираться. Постоит, пофыркает, постучит мордой в калитку, и, глядишь, ему вынесут свекольной ботвы, или чёрствого хлеба, или, случалось даже, сладкую морковку. По деревне говорили, что конь ничей, а вернее — общественный, и каждый считал своей обязанностью его покормить. К тому же конь — раненый, пострадал от врага.
Жил в Бережках со своей бабкой мальчик Филька по прозвищу «Ну тебя». Филька был молчаливый, недоверчивый, и любимым его выражением было: «Да ну тебя!». Предлагал ли ему соседский мальчишка походить на ходулях или поискать позеленевшие патроны, Филька отвечал сердитым басом: «Да ну тебя! Ищи сам!» Когда бабка выговаривала ему за неласковость, Филька отворачивался и бормотал: «Да ну тебя! Надоела!»
Зима в этот год стояла тёплая. В воздухе висел дым. Снег выпадал и тотчас таял. Мокрые вороны садились на печные трубы, чтобы обсохнуть, толкались, каркали друг на друга. Около мельничного лотка вода не замерзала, а стояла чёрная, тихая, и в ней кружились льдинки.
Панкрат починил к тому времени мельницу и собирался молоть хлеб, — хозяйки жаловались, что мука кончается, осталось у каждой на два-три дня, а зерно лежит немолотое.
В один из таких тёплых серых дней раненый конь постучал мордой в калитку к Филькиной бабке. Бабки не было дома, а Филька сидел за столом и жевал кусок хлеба, круто посыпанный солью.
Филька нехотя встал, вышел за калитку. Конь переступил с ноги на ногу и потянулся к хлебу. «Да ну тебя!» — крикнул Филька и наотмашь ударил коня по губам. Конь отшатнулся, замотал головой, а Филька закинул хлеб далеко в рыхлый снег и закричал:
— На вас не напасёшься, на христорадников! Вон твой хлеб! Иди, копай его мордой из-под снега! Иди, копай!
И вот после этого злорадного окрика и случились в Бережках те удивительные дела, о каких и сейчас люди говорят, покачивая головами, потому что сами не знают, было ли это или ничего такого и не было.
Слеза скатилась у коня из глаз. Конь заржал жалобно, протяжно, взмахнул хвостом, и тотчас в голых деревьях, в изгородях и печных трубах завыл, засвистел пронзительный ветер, вздул снег, запорошил Фильке горло. Филька бросился обратно в дом, но никак не мог найти крыльца — так уже мело кругом и хлестало в глаза. Летела по ветру мёрзлая солома с крыш, ломались скворечни, хлопали оторванные ставни. И всё выше взвивались столбы снежной пыли с окрестных полей, неслись на деревню, шурша, крутясь, перегоняя друг друга.
Филька вскочил, наконец, в избу, припёр дверь, сказал: «Дану тебя!» — и прислушался. Ревела, обезумев, метель, но сквозь её рев Филька слышал тонкий и короткий свист — так свистит конский хвост, когда рассерженный конь бьёт им себя по бокам.
Метель начала затихать к вечеру, и только тогда смогла добраться к себе в избу от соседки Филькина бабка. А к ночи небо зазеленело, как лёд, звёзды примёрзли к небесному своду, и колючий мороз прошёл по деревне. Никто его не видел, но каждый слышал скрип его валенок по твёрдому снегу, слышал, как мороз, озоруя, стискивал толстые брёвна в стенах, и они трещали и лопались.
Бабка, плача, сказала Фильке, что наверняка уже замёрзли колодцы и теперь их ждёт неминучая смерть. Воды нет, мука у всех вышла, а мельница
Филька тоже заплакал от страха, когда мыши начали выбегать из подпола и хорониться под печкой в соломе, где ещё оставалось немного тепла. «Да ну вас!» — кричал он на мышей, но мыши всё лезли из подпола. Филька забрался на печь, укрылся тулупчиком, весь трясся и слушал причитания бабки.
— Сто лет назад упал на нашу округу такой же лютый мороз, — говорила бабка. — Заморозил колодцы, побил птиц, высушил до корня леса и сады. Десять лет после того не цвели ни деревья, ни травы. Семена в земле пожухли и пропали. Голая стояла наша земля. Обегал её стороной всякий зверь — боялся пустыни.
— Отчего же стрясся тот мороз? —- спросил Филька.
— От злобы людской, — ответила бабка. — Шёл через нашу деревню старый солдат, попросил в избе хлеба, а хозяин, злой мужик, заспанный, крикливый, возьми и дай одну только чёрствую корку. И то не дал в руки, а швырнул на пол и говорит: «Вот тебе! Жуй!» — «Мне хлеб с полу поднять невозможно, — говорит солдат. — У меня вместо ноги деревяшка». — «А ногу куда девал?» — спрашивает мужик. «Утерял я ногу на Балканских горах в турецкой баталии», — отвечает солдат. «Ничего. Раз дюже голодный — подымешь, — засмеялся мужик. — Тут тебе камердинеров нету». Солдат покряхтел, изловчился, поднял корку и видит — это не хлеб, а одна зелёная плесень. Один яд! Тогда солдат вышел на двор, свистнул —
— Отчего же он помер? — хрипло спросил Филька.
— От охлаждения сердца, — ответила бабка, помолчала и добавила: — Знать, и нынче завелся в Бережках дурной человек, обидчик, и сотворил злое дело. Оттого и мороз.
— Чего ж теперь делать, бабка? — спросил Филька из-под тулупа. — Неужто помирать?
— Зачем помирать? Надеяться надо.
— На что?
— На то, что поправит дурной человек своё злодейство.
— А как его исправить? — спросил, всхлипывая, Филька.
— А об этом Панкрат знает, мельник. Он старик хитрый, учёный. Его спросить надо. Да неужто в такую стужу до мельницы добежишь? Сразу кровь остановится.
— Да ну его, Панкрата! — сказал Филька и затих.
Ночью он слез с печи. Бабка спала, сидя на лавке. За окнами воздух был синий, густой, страшный. В чистом небе над осокорями стояла луна, убранная, как невеста, розовыми венцами.
Филька запахнул тулупчик, выскочил на улицу и побежал к мельнице. Снег пел под ногами, будто артель весёлых пильщиков пилила под корень берёзовую рощу за рекой. Казалось, воздух замёрз и между землёй и луной осталась одна пустота — жгучая и такая ясная, что если бы подняло пылинку на километр от земли, то и её было бы видно и она светилась бы и мерцала, как маленькая звезда.
Чёрные ивы около мельничной плотины поседели от стужи. Ветки их поблёскивали, как стеклянные. Воздух колол Фильке грудь. Бежать он уже не мог, а тяжело шёл, загребая снег валенками.
Филька постучал в окошко Панкратовой избы. Тотчас в сарае за избой заржал и забил копытом раненый конь. Филька охнул, присел от страха на корточки, затаился. Панкрат отворил дверь, схватил Фильку за шиворот и втащил в избу.
— Садись к печке, — сказал он. — Рассказывай, пока не замёрз.
Филька, плача, рассказал Панкрату, как он обидел раненого коня и как из-за этого упал на деревню мороз.
— Да-а, —вздохнул Панкрат, —плохо твоё дело! Выходит, что из-за тебя всем пропадать. Зачем коня обидел? За что? Бессмысленный ты гражданин!
Филька сопел, вытирал рукавом глаза.
— Ты брось реветь! — строго сказал Панкрат. — Реветь вы все мастера. Чуть что нашкодил — сейчас в рёв. Но только в этом я смысла не вижу. Мельница моя стоит, как запаянная морозом навеки, а муки нет, и воды нет, и что нам придумать — неизвестно.
— Чего же мне теперь делать, дедушка Панкрат? — спросил Филька.
— Изобрести спасение от стужи. Тогда перед людьми не будет твоей вины. И перед раненой лошадью — тоже. Будешь ты чистый человек, весёлый. Каждый тебя по плечу потреплет и простит. Понятно?
— Понятно, — ответил упавшим голосом Филька.
— Ну, вот и придумай. Даю тебе сроку час с четвертью.
В сенях у Панкрата жила сорока. Она не спала от холода, сидела на хомуте — подслушивала. Потом она боком, озираясь, поскакала к щели под дверью. Выскочила наружу, прыгнула на перильца и полетела прямо на юг. Сорока была опытная, старая и нарочно летела у самой земли, потому что от деревень и лесов всё-таки тянуло теплом и сорока не боялась замёрзнуть. Никто её не видел, только лисица в осиновом яру высунула морду из норы, повела носом, заметила, как тёмной тенью пронеслась по небу сорока, шарахнулась обратно в нору и долго сидела, почёсываясь и соображая: куда ж это в такую страшную ночь подалась сорока?
А Филька в это время сидел на лавке, ёрзал, придумывал.
— Ну, — сказал наконец Панкрат, затаптывая махорочную цигарку, — время твоё вышло. Выкладывай! Льготного срока не будет.
— Я, дедушка Панкрат, — сказал Филька, — как рассветёт, соберу со всей деревни ребят. Возьмём мы ломы, пешни, топоры, будем рубить лёд у лотка около мельницы, покамест не дорубимся до воды и не потечёт она на колесо. Как пойдёт вода, ты пускай мельницу! Повернёшь колесо двадцать раз, она разогреется и начнёт молоть. Будет, значит, и мука, и вода, и всеобщее спасение.
— Ишь ты, шустрый какой! — сказал мельник. — Подо льдом, конечно, вода есть. А ежели лёд толщиной в твой рост, что ты будешь делать?
— Да ну его! — сказал Филька. — Пробьём мы, ребята, и такой лёд!
— А ежели замёрзнете?
— Костры будем жечь.
— А ежели не согласятся ребята за твою дурь расплачиваться своим горбом? Ежели скажут: «Да ну его! Сам виноват — пусть сам лёд и скалывает».
— Согласятся! Я их умолю. Наши ребята — хорошие.
— Ну, валяй, собирай ребят. А я со стариками потолкую. Может, и старики натянут рукавицы да возьмутся за ломы.
В морозные дни солнце восходит багровое, в тяжёлом дыму. И в это утро поднялось над Бережками такое солнце. На реке был слышен частый стук ломов. Трещали костры. Ребята и старики работали с самого рассвета, скалывали лёд у мельницы. И никто сгоряча не заметил, что после полудня небо затянулось низкими облаками и задул по седым ивам ровный и тёплый ветер. А когда заметили, что переменилась погода, ветки ив уже оттаяли, и весело, гулко зашумела за рекой мокрая берёзовая роща. В воздухе запахло весной, навозом.
Ветер дул с юга. С каждым часом становилось всё теплее. С крыш падали и со звоном разбивались сосульки.
Вороны вылезли из-под застрех и снова обсыхали на трубах, толкались, каркали.
Не было только старой сороки. Она прилетела к вечеру, когда от теплоты лёд начал оседать, работа
Мальчишки стащили треухи и прокричали «ура». Панкрат говорил, что если бы не тёплый ветер, то, пожалуй, и не обколоть бы лёд ребятам и старикам. А сорока сидела на раките над плотиной, трещала, трясла хвостом, кланялась на все стороны и что-то рассказывала, но никто, кроме ворон, её не понял. А сорока рассказывала, что она долетела до тёплого моря, где спал в горах летний ветер, разбудила его, натрещала ему про лютый мороз и упросила его прогнать этот мороз, помочь людям.
Ветер будто бы не осмелился отказать ей, сороке, и задул, понёсся над полями, посвистывая и посмеиваясь над морозом. И если хорошенько прислушаться, то уже слышно, как по оврагам под снегом бурлит-журчит тёплая вода, моет корни брусники, ломает лёд на реке.
Всем известно, что сорока — самая болтливая птица на свете, и потому вороны ей не поверили — покаркали только между собой: что вот, мол, опять завралась старая.
Так до сих пор никто и не знает, правду ли говорила сорока, или всё это она выдумала от хвастовства. Одно только известно, что к вечеру лёд треснул, разошёлся, ребята и старики нажали — ив мельничный лоток хлынула с шумом вода.
Старое колесо скрипнуло — с него посыпались сосульки — и медленно повернулось. Заскрежетали Жернова, потом колесо повернулось быстрее, и вдруг вся старая мельница затряслась, заходила ходуном и пошла стучать, скрипеть, молоть зерно.
Панкрат сыпал зерно, а из-под жёрнова лилась в мешки горячая мука. Женщины окунали в неё озябшие руки и смеялись.
По всем дворам кололи звонкие берёзовые дрова. Избы светились от жаркого печного огня. Женщины месили тугое сладкое тесто. И всё, что было живого в избах, — ребята, кошки, даже мыши, — всё это вертелось около хозяек, а хозяйки шлёпали ребят по спине белой от муки рукой, чтобы не лезли в самую квашню и не мешались.
Ночью по деревне стоял такой запах тёплого хлеба с румяной коркой, с пригоревшими к донцу капустными листьями, что даже лисицы вылезли из нор, сидели на снегу, дрожали и тихонько скулили, соображая, как бы словчиться стащить у людей хоть кусочек этого чудесного хлеба.
На следующее утро Филька пришёл вместе с ребятами к мельнице. Ветер гнал по синему небу рыхлые тучи и не давал им ни на минуту перевести дух, и потому по земле неслись вперемежку то холодные тени, то горячие солнечные пятна.
Филька тащил буханку свежего хлеба, а совсем маленький мальчик Николка держал деревянную солонку с крупной жёлтой солью. Панкрат вышел на порог, спросил:
— Что за явление? Мне, что ли, хлеб-соль подносите? За какие такие заслуги?
— Да нет! — закричали ребята. — Тебе будет особо. А это раненому коню. От Фильки. Помирить мы их хотим.
— Ну что ж, — сказал Панкрат, — не только человеку извинение требуется. Сейчас я вам коня представлю в натуре.
Панкрат отворил ворота сарая, выпустил коня. Конь вышел, вытянул голову, заржал — учуял запах свежего хлеба. Филька разломил буханку, посолил хлеб из солонки и протянул коню. Но конь хлеба не взял, начал мелко перебирать ногами, попятился в сарай.
Испугался Фильки. Тогда Филька перед всей деревней громко заплакал.
Ребята зашептались и притихли, а Панкрат потрепал коня по шее и сказал:
— Не пужайся, Мальчик! Филька не злой человек. Зачем же его обижать? Бери хлеб, мирись!
Конь помотал головой, подумал, потом осторожно вытянул шею и взял, наконец, хлеб из рук Фильки мягкими губами. Съел один кусок, обнюхал Фильку и взял второй кусок. Филька ухмылялся сквозь слёзы, а конь жевал хлеб, фыркал. А когда съел весь хлеб, положил голову Фильке на плечо, вздохнул и закрыл глаза от сытости и удовольствия.
Все улыбались, радовались. Только старая сорока сидела на раките и сердито трещала: должно быть, опять хвасталась, что это ей одной удалось помирить коня с Филькой. Но никто её не слушал и не понимал, и сорока от этого сердилась всё больше и трещала, как пулемёт.
Нет комментариев. Ваш будет первым!